Потом через пустоту улиц я направился к дому, но шел так, будто за мной кто наблюдает.
Моя злость на женщин имеет ту же самую природу, что и моя непримиримость, заставляющая меня нападать на аффектированный стих, на заигрывающий с читателем роман, на любое бездарное произведение искусства… Они меня раздражают… Стиль этой женственности плох… Но не в том суть дела, чтобы еще раз вступать в извечные споры «мужчины-женщины», которые в свое время воодушевляли наших дедушек и бабушек. Если я и рассуждаю на эту тему, то в силу иных обстоятельств, актуальных для меня.
Женщина — ключ к мужчине. Этот ключ может открыть очень многое, а особенно теперь, в наше время. И кому? Полякам.
Одна из главных задач нашей культуры — противопоставление себя Европе. Мы не станем воистину европейским народом до тех пор, пока мы не выделимся из Европы, поскольку европейскость состоит не в слиянии с Европой, а в том, чтобы стать составной ее частью — своеобразной и незаменимой. И еще: только противопоставление Европе, которая нас создала, может сделать так, что мы, в конце концов, станем кем-то… кто живет своей собственной жизнью.
А потому: противопоставить польскую женщину женщине европейской: или женщину из Восточной Европы женщине из Западной Европы; дойти до того, чтобы она стала отдельным вдохновением. Если вы измените женщину, вы измените ваш вкус, все пристрастия, вы придете к новому в жизни и в искусстве. Но возможно ли такое?
Если бы я не видел такой возможности, зачем бы я стал заводить разговор о вещах нереальных? Я считаю, что поляк, несмотря на стагнацию своей мысли здесь, на чужбине, и вопреки террору, который душит его там, на родине, вопреки пустоте, которая его тут и там иссушает, что поляк лихорадочно ищет себя. А это означает, что наша мысль находится на стадии радикальной, фундаментальной, и даже головокружительной, и что никакое решение для нас не может быть слишком экстремальным.
Можем ли мы изменить женщину? Может ли женщина для нас измениться?
Женщину нам до сих пор (фигурально говоря) навязывал Париж. Поэтому и возможно такое господство Парижа в нашем воображении, это уже опостылевшее пение парижских сарматов, упоенных шармом, электрической искрой Ville Lumiére[75]. Электрическо-эротическая магия Парижа, но… смелее, станьте антипарижскими, попытайтесь увидеть всю его эротическую мерзость.
Вслушайтесь в любовный язык французов, тот, что из алькова. Он вас умиляет? Занимает? Трогает? Или вы скорее склонны изрыгнуть его, как один из мировых ужасов, эту любовь в халате, эти триумфаторские трусы, эти буржуазные шалости, когда гон доходит до экстаза? А теперь вслушайтесь в их любовный язык высокого полета. Которую из его разновидностей предпочитаете? Интеллектуально-чувственный, который анализирует собственные безумства и является выражением сладострастия умной плеши, или изысканно-салонный, который не что иное, как подрыгивание фраков, танец париков, как в меру пикантное мужское и дамское белье. Мерзость любовной песни французов в том, что она представляет собой одобрение мерзости. Француз смирился с мерзостью цивилизации, более того — возлюбил ее. Поэтому француз имеет дело не с обнаженной женщиной, а с женщиной одетой или раздетой. Французская Венера — это не обнаженная девушка, а Мадам с мушкой и