Ну и денек! выехал из Шенгейда в восемь часов утра, а вернулся в два часа ночи; начал свой мученический объезд с 120 дивизии, заявившей, что через неделю она уходить с фронта и что никаких поисков и военных действий на своем участке она не допустить вооруженной силой. Отправился с приятной перспективой ехать в части, который вчера официально через свои комитеты заявили, что "пришибут" каждого, кто явится их уговаривать; отправился именно в ответь на это постановление, оставив начальнику штаба наказ, что делать в случай, если мне не суждено будет вернуться, и просьбу предупредить немедленно петроградских приятелей о постигшей меня судьбе, чтобы они приняли меры, чтобы жена не узнала об этом из газет. И едешь на все эти кошмарные издевательства и потрясающие переживания руководимый чувством долга и обязанности бороться до конца, но с опустошенной душой, без надежды на прочный и длительный успех и на как-нибудь положительные результаты.

В лучшем случае минутная победа, временная задержка в стремительном полете вниз, не способная уже спасти общего положения.

В 120 дивизии начал с собрания полковых комитетов; рассказал им, почему сейчас нельзя заключить мир и почему мы сейчас не в состоянии сменить полки дивизии и дать им отдохнуть в резерве; рассказал причины некоторых недостатков в продовольствии и одежде и сообщил, какие меры уже приняты для устранения и когда и каким образом они будут осуществлены; просил внимательно все продумать, повременить, потерпеть и не губить всего непомерными и фактически все равно неосуществимыми требованиями. Говорил много, старался убедить, но чувствовал себя в положении миссионера, трактующего гиенам и шакалам о любви и самоотречении.

Возражать мне по существу было трудно, ибо я научился уже говорить с массами, но управляющее дивизией большевики подстроили целую махинацию, чтобы сорвать влияние моего приезда (пришибить меня они, видимо, не решились, боясь возмездия со стороны 70 дивизии); со всех сторон начали выступать ораторы и вопрошатели с самыми острыми и заранее написанными и розданными вопросами. Началась яростная борьба, и на меня набросились все большевистские силы, так как ясность и правдивость моих слов несомненно подействовала на большинство собрания и это было ясно видно и по лицам, и по общему настроению, как то потерявшему ту напряженную остроту и враждебность, которые я застал, когда вошел в большую комнату господского двора Анисимовичи, в которой происходило соединенное заседание всех комитетов.

Первым был выпущен какой то ярый оратель, отрекомендовавшийся убежденным анархистом и перешедший сразу в стремительное нападение по моему личному адресу; начал он с того, что раз командир корпуса говорит, что недостаток продовольствия является результатом беспорядков, происходящих в тылу и на железных дорогах, то он этим пытается натравить фронт на тыл, a сие есть явная провокация, контрреволюция и корниловщина, которые надо немедленно пресечь; затем товарищ анархист усиленно стал вопить о том, что командир корпуса говорил о необходимости продолжать войну и делать изредка поиски, a сие доказывает, что он жаждет солдатской крови, ибо все генералы и помещики сговорились, чтобы перебить побольше русских солдат и овладеть их землей. Затем посыпались самые дикие и нелепые обвинения об отдаче мной вредных для солдат приказов по армии, о вредной "иностранной политике" и т. п.

Было очевидно, что оратор был выпущен специально для того, чтобы взвинтить толпу и вызвать ее на самосуд и на расправу со мной. Все это происходило уже на дворе, куда вышли все комитеты, и где собралась толпа солдат в несколько тысяч человек; настроение создалось такое, что все офицеры куда-то исчезли и я остался один.

Пришлось спокойно все это слушать; я невозмутимо, как будто бы меня это не касалось, дал оратору высказаться, а затем спокойно по пунктам, взвешивая каждое слово, разбил все его обвинения и доказал полную их нелепость. Напряжение нервов было огромное; надо было говорить так, чтобы ни единым дуновением не затронуть толпы и не дать того последнего толчка, который нужен был руководителям, чтобы бросить всю толпу на меня. Нужно было победить, ибо ставкой была жизнь. Я говорил так, как вероятно не говорил и не буду говорить никогда; напряжение было таково, что в самом себе я не сознавал и не слышал, что говорю, а слышал свою речь, как будто ее говорил кто-то другой. В конце концов, я победил и настроение толпы резко переменилось в мою пользу; кое-где поднялись кулаки, но уже по адресу моего обвинителя, который сразу потерял весь свой апломб.

Перейти на страницу:

Похожие книги