Есть у меня пуговица, железная пуговица, которой японец прикрепляет к поясу свой кисет. На этой пуговице, пониже лапки невидимого журавля, летящего вне гравированного медальона, видно только отражение этого журавля в реке, освещенной луною. Неужели народ, в котором ремесленник-поэт способен на подобные вымыслы, не годится в учителя искусства другим народам?

Говоря, что Япония производит в настоящее время переворот в зрительном вкусе западных народов, я утверждал, что Япония внесла новые краски, новую декоративную систему, если хотите, наконец, новую поэтическую фантазию в создание предметов искусства, фантазию, которой вы не встретите в самых совершенных украшениях средних веков.

24 мая, суббота. Любопытно, как в настоящую минуту по всем газетам с любовью проходит и повторяется один и тот же протест против всего самобытного в литературе. Все решительно утверждают, что всё в литературе уже было сказано другими, что нет ничего нового, что нет открытий. Они не хотят, эти добрые критики со своим детским гневом, не хотят гения, оригинального ума. Они готовы утверждать, что «Человеческая комедия» Бальзака – плагиат, подражание «Одиссее», и что все остроты Шамфора придуманы еще Адамом в земном раю.

20 августа, среда.

– Ну, что Ниттис?

– Очень плох!

Так отвечает мне Луиза, кухарка, в прихожей его дома в Сен-Жермене.

Почти тотчас же я слышу на лестнице задыхающийся голос:

– А, это вы, иду… – и вижу бедного моего Ниттиса с подозрительной желтизной в лице, с угрюмым беспокойством в глазах, от выражения которых мне делается жутко.

Мы садимся на диван в гостиной, и он рассказывает мне о своем расстройстве зрения.

– Да, – говорит он голосом жалобным, какой бывает у людей очень ослабевших, – когда я читал, мне казалось, будто кое-где вырвано, знаете, будто дыры такие, как от выстрела дробью в бумагу… Предупредил врача… ведь это могло быть и действие дигиталиса… Он дал другое лекарство… стало лучше… Но однажды мне нужно было писать этюд… погода была как сегодня… Вдруг мне показалось, что я вижу тучи мух… вы бывали в Англии, вы видали, какой бывает там «черный туман». Ну вот, то же самое было у меня в глазах… Ах, как я испугался!.. Ведь, знаете, одно время здешний доктор не знал, что думать, думал, что у меня болезнь спинного мозга, по глазам… Наконец, на днях, он меня успокоил: ему теперь кажется, что вся штука в сердце…

– А я всегда завидовал вашему здоровью, – сказал я после паузы. – Ведь началось с того бронхита, два года тому назад, не так ли?

– С бронхита?.. Нет, – ответил Ниттис. – Это – утомление всей жизни, молодость, проведенная за работой, когда некогда бывало поесть, в Англии, где я по целым дням писал среди тумана… да мало ли что…

За несколько минут перед тем как нам расстаться, он роняет тихим голосом:

– Видите ли, когда вы так измучены, как я, уж не поправиться…

Я ухожу, убитый горем, от бедного моего друга, обреченного на скорую смерть.

21 августа, четверг. Не прошло и нескольких часов после того, как я записал эти грустные впечатления, как пришла депеша: «Приезжайте скорее. Господин Ниттис внезапно скончался».

На станции Сен-Жермен я встречаю Дину, которая едет в Париж покупать готовый траур для своей госпожи. Бедная девушка рассказывает мне на своем малопонятном жаргоне, прерываемом рыданиями, о внезапной смерти Ниттиса. Он проснулся в семь часов, она поставила ему на затылок четыре банки, которые предписал тамошний врач, но на этот раз банки держались плохо, и больной нервничал. Однако затем он заснул, проснулся в половине девятого, оделся, но вдруг стал жаловаться на сильную боль в голове.

Горничная, расчесывавшая ему волосы частым гребнем, вдруг заметила, что он не может уже держать голову, что она у него опускается, падает, и спросила, что с ним. Ниттис сначала отвечал только стонами, болезненными вздохами, потом вдруг, трогая себе лоб, воскликнул: «Ах, у меня здесь пустота! Я умираю!» Дина перетащила его на постель. Он уже не говорил, не открывал глаз, а только судорожно сжимал руки. Так как доктор всё не приходил, позвали студента из больницы, который и объявил, что у моего друга паралич всей левой половины и прилив крови к мозгу.

Прихожу в этот грустный дом, в этот дом, всегда казавшийся мне обителью счастья. Госпожа Ниттис, растрепанная, в расстегнутом лифе, из-под которого выглядывает ночная кофта, в криво сидящей юбке, с блуждающими глазами, беспрерывно ходит взад и вперед по длинной гостиной, иногда опускаясь в кресло или на диван, но сейчас же вставая опять и продолжая свою бесконечную прогулку, с трудом волоча усталые ноги, но не в силах остановиться. Так ходит она без остановки, без отдыха, время от времени восклицая: «О, Боже мой!» – крик, от которого у нее как будто разрывается грудь, – и поднимая обе руки над головой в жесте отчаяния.

Перейти на страницу:

Похожие книги