29 сентября, четверг. Доде говорит, что после Бурже появилась целая серия психологических романов, авторы которых, по примеру Стендаля, хотят изображать не то, что их герои делают, а то, что они думают. К несчастью, мысли, если они не очень высоки или не очень оригинальны, наводят скуку, тогда как действие, хотя и посредственное, может еще увлекать своим движением.

Он прибавил, что эти психологи более способны описывать внешние, чем внутренние явления, то есть в состоянии прекрасно описать жест, но душевное движение – довольно плохо.

10 октября, понедельник. Мне попалась статья газеты «Либерте» и в ней отчет о книге Павловского и о его разговорах с Тургеневым[135].

Наш покойный друг оказывается очень свирепым в своих суждениях о нас: нападает на нашу изысканность, отрицает нашу наблюдательность – и всё это в легко опровержимых замечаниях.

Например, по поводу ужина цыган ночью на берегу Сены (начало «Братьев Земгано»), где встречается описание ивы, которую я называю серою по наблюдению, записанному на месте, он говорит: «Известно, что ночью зеленое становится черным». Да не прогневается тень русского писателя, но мы с братом более живописцы, чем он, о чем свидетельствуют посредственные картины и отвратительные предметы искусства, которыми он был окружен. Я утверждаю, что ива, виденная мною, была серой, а вовсе не черной. И в том же описании эпитет сине-зеленый, сказанный про воду, старый эпитет, так часто употребляющийся, заставляет его восклицать: «Как изысканно!»

По поводу «Фостен» Тургенев прячется за госпожой Виардо, говоря, что наши наблюдения над чувствами женщин актрис в высшей степени неверны. А то, что он находит неверным, записано частью по наблюдениям, сообщенным Рашель, частью по драматической исповеди Фаргейль[136] в длинном письме, хранящемся у меня.

Тургенев – и это неоспоримо – говорил превосходно, но как писатель он ниже своей репутации. Я не стану оскорблять его, предлагая судить о нем по его роману «Вешние воды». Да, он пейзажист, замечательный живописец лесной глуши – но как живописец человека он мелок. В нем не хватает смелости, необходимой наблюдателю. Действительно, в его книгах нет суровости его родины, суровости московской, казацкой, и соотечественники Тургенева по его книгам кажутся мне такими русскими, какими описал бы их русский, доживающий век свой при дворе Людовика XIV. Помимо отвращения его темперамента ко всему резкому, к беспощадно правдивому слову, к грубому колориту, у него была еще прискорбная покорность требованиям издателя. Об этом свидетельствует «Русский Гамлет»: Тургенев сам признавался при мне, что вследствие замечаний редактора урезал оттуда четыре или пять весьма характерных фраз. По поводу смягчения Тургеневым человеческих характеров его страны у нас с Флобером однажды завязался самый горячий спор, какой мы когда-либо устраивали: он утверждал, что эта суровость – потребность лишь моей фантазии, что русские, скорее всего, именно таковы, какими их рисует Тургенев. Впоследствии романы Толстого, Достоевского и других, кажется, вполне оправдали мое мнение.

12 октября, среда. Вспоминая про неприязнь, можно сказать, про писательскую несправедливость Тургенева по отношению к Доде и ко мне, я нахожу причину этой несправедливости в одном качестве, одинаковом у Доде, моего брата и меня, – в иронии. Примечательно, как иностранцы и провинциалы робеют перед этим чисто парижским свойством ума и часто питают антипатию к людям, речь которых как будто скрывает тайные и секретные насмешки, им недоступные.

<p>1888</p>

7 сентября, пятница. Успех русского романа в настоящую минуту вызван главным образом раздражением наших благонамеренных ученых-литераторов популярностью натуралистического французского романа и желанием затормозить эту популярность.

Неоспоримо одно. Это такая же литература: та же реальная жизнь людей, взятая с ее печальной, человеческой, не поэтической стороны, – как например, у Гоголя, самого типичного представителя русской литературы.

Ни Толстой, ни Достоевский, ни другие не выдумали эту русскую литературу; они заимствовали ее у нас, щедро сдобрив ее Эдгаром По. Ах, если бы под романом Достоевского, которому так изумляются, к мрачным краскам которого так снисходительно относятся, стояла подпись Гонкура, какой поднялся бы вой по всему фронту!

И вот человек, нашедший этот ловкий способ отвлечь от нас внимание, человек, который так непатриотично помог чужестранной литературе воспользоваться расположением и восхищением, да, восхищением, принадлежащим нам по праву, – это господин де Вогюэ. Ну не заслуга ли это перед Академией, которая в скором времени призовет его в свое лоно?[137]

<p>1889</p>

22 января, вторник. Мы беседуем с Золя о нашей жизни, целиком отданной литературе, как этого не делал еще никто и никогда, ни в какую эпоху, и приходим к выводу, что были подлинными мучениками литературы, а быть может, просто вьючными животными.

Перейти на страницу:

Похожие книги