— Фаддей Венедиктович, если помните, ранние визиты никогда не доставляли мне удовольствия.
— Тогда я имел меньше прав на них… Тогда вы меня не любили.
— Зато теперь, спустя столько лет, я имела возможность оценить силу вашей любви, которая не рассеялась до сих пор.
— Это правда, я люблю тебя! — я бросился к Лолине и заключил ее в объятья.
— А я только отдала долг…
— Так ты все-таки из-за архива… — я почувствовал, как всегда в ее присутствии, онемение, но необычного свойства — я хотел все знать и, одновременно, боялся этого.
— Нет, я отдала долг той верной любви, которую знаю сама, — сказала Собаньская. — Но больше мне отдать нечего.
— Но архив! Кто тебе сказал о нем? Зачем ты его требовала? Для кого?
— Прощайте, Фаддей Венедиктович. Не беспокойтесь, залоги я не возвращаю, зато тайны хранить умею…
Любви не было — это я понял и ушел. А вот в долгах Каролины я запутался. Кому она была должна больше: Пушкину, Бенкендорфу или, быть может, все-таки Витту? И кого она любила также страстно как я — ее? Верно — Витта, иначе что заставляет ее жить больше десятка лет на положении его любовницы?
Как бы там ни было — Пушкин не только спас мою честь, вернув архив, но и мою свободу, жизнь. Она могла стать малой жертвой, отданной для того, чтобы состоялось большое дело — восстание поляков, в котором Собаньская намерена участвовать. И поделом — я свое дело сделал, а поскольку в бунт не верю, то и пользы от меня никакой не будет. Верно ли, что самое сильное чувство Каролины — честолюбие? Кем она хочет стать? Польской богиней Либерте?
Что же осталось мне?
Опять в руках один пепел — а реально только то, что создаешь сам. И еще — Пушкин, с которым мы помирились, отказавшись от любви к одной женщине.
Глава 8
1
Дружеское чувство, только зарождавшееся ранее между мной и Пушкиным, после интриги с Каролиной Собаньской стало новым и сильным. Тут уж или расходиться навек, или доверять друг другу, словно родные братья. Я отбросил все расчеты и отдался чистому чувству — какие могут быть счеты между братьями, даже если они совершенно разные люди!
А близкие не могут долго быть друг без друга. Уже на следующий день я послал Пушкину записку с приглашением на дружескую пирушку в честь примирения. К сожалению, Александр Сергеевич был занят. Он поблагодарил меня в самых любезных выражениях и попросил встречу немного отложить — так случилось, что все ближайшие вечера у него были ангажированы. Через неделю я снова написал Пушкину, ждал два дни и, не получив известия от Пушкина, отправился к нему в гостиницу днем — в такое время, когда балов не проводят.
Пушкин был по виду чем-то недоволен, но встретил меня довольно любезно. Он все еще одет в халат (значит — работал), а в руке держал курительную трубку.
— Здравствуйте, Фаддей Венедиктович! Очень рад.
— Извините, что явился нахрапом, Александр Сергеевич. Надеялся, что вы уже кончили на сегодня занятия или сделаете короткий перерыв. Хотел пригласить вас на прогулку. Впрочем, если вам некогда, то я удалюсь.
— Что вы, что вы, Фаддей Венедиктович, располагайтесь пока, а я оденусь. Работу я уже оставил, читал, и как раз сам собирался выйти.
Пушкин облачился, прихватил тяжелую трость, и мы вышли на улицу.
— Пройдемся? — предложил я, поскольку был утомлен утренними занятиями за письменным столом. — Или у вас намечено какое-то дело?
Пушкин замялся.
— Да нет, ничего определенного.
Я приказал извозчику ехать следом, и мы отправились гулять вверх по набережной Мойки. В разговоре мы не касались близкого прошлого — нашего разрыва и Каролины, которая невольно послужила нам к сближению. По обоюдному молчаливому согласию мы решили эти темы придать забвению.
— Представьте, я жил в этом месте перед учебой в Лицее. Правда — подальше, — Пушкин махнул рукой вдоль улицы. — Там была еще одна лавочка — я любил покупать в ней восточные сласти. Интересно: она сохранилась?
— Очень возможно, — сказал я.
— Но ведь с тех пор изменился весь мир, пал Наполеон, Россия пережила заговор, у кормила власти утвердился новый император.