А вот и она! Мы вытянули шеи и провожали глазами супницу. Когда похлёбку начали разливать по мискам, за столом раздалось дружное «О‑о-о‑ой!», поднялся изумлённый ропот и отовсюду слышалось: «Она же красная!» Синьора Джелтруде, которая кружила за нашими стульями, остановилась и заявила с улыбкой:
– Ну конечно! Там же свёкла, не видите, что ли?
И вправду, в похлёбке на этот раз плавали ломтики свёклы, страшные молчаливые свидетельства хитроумного злодейства повара…
– И что теперь делать? – спросил я тихонько Бароццо.
– А вот что! – пробормотал он, сверкая глазами от возмущения.
Тут он вскочил на ноги, обвёл всех взглядом и сказал решительно:
– Друзья! Не ешьте эту красную похлёбку… Она отравлена!
Воспитанники положили ложки и с изумлением уставились на Бароццо.
Директриса, лицо которой сделалось краснее похлёбки, подбежала к Бароццо, схватила его за плечо и завопила пронзительным голосом:
– Что ты несёшь?
– А то, – гнул своё Бароццо, – что похлёбка стала красной не от свёклы, а от анилина, который я туда подбросил!
Такое решительное и чистосердечное признание бесстрашного председателя тайного общества «Один за всех, и все за одного» потрясло даже синьору Джелтруде, которая так растерялась, что несколько минут не могла вымолвить ни слова, но в конце концов гневно вскрикнула:
– Ты!.. ты!.. ты!.. Ты сошёл с ума?
– Нет, я не сошёл с ума, – возразил Бароццо. – И повторяю, что похлёбка стала красной от анилина, который я туда бросил, хотя ей стоило покраснеть от стыда за свой рецепт!
Эта блестящая речь, да ещё и произнесённая на звучном неаполитанском диалекте, совсем сбила бедную директрису, которая всё повторяла:
– Ты! Ты! Так это ты!..
Наконец она резко отодвинула его стул и прошипела:
– К директору! Немедленно!
И сторож вывел Бароццо из столовой.
События разворачивались так стремительно, что даже после ухода Бароццо воспитанники всё ещё таращились на его пустой стул.
Между тем директриса приказала унести похлёбку и принести второе – это была варёная треска. Воспитанники набросились на неё с такой жадностью, что её жёсткое сопротивление было сломлено.
Я же, хотя был не менее голоден, чем остальные, только вяло ковырялся в своей порции. И всё время чувствовал на себе буравящий взгляд синьоры Джелтруде.
После обеда директриса продолжила своё пристальное наблюдение, и я мог поговорить с Микелоцци только украдкой.
– Что будем делать?
– Осторожно! Посмотрим сначала, что скажет Бароццо.
Но Бароццо за весь день никто так и не видел.
Вечером он явился на ужин сам не свой. Глаза покраснели, под ними круги, на товарищей – особенно на нас, членов тайного общества, – не смотрит.
– Что случилось? – тихонько спросил его я.
– Тише…
– Но что с тобой?
– Если ты мне друг, не разговаривай со мной.
Держался он скованно, голос звучал неуверенно.
Что же с ним сделали?
Этот вопрос не давал мне покоя весь день.
А вечером, как только мои соседи по дортуару заснули, я влез в свой шкафчик, даже не притронувшись к дневнику. Сейчас главное было не записать все удивительные события этого дня, а подсмотреть, что происходит в кабинете покойного профессора Пьерпаоло Пьерпаоли, и попытаться раскрыть замыслы врагов.
И надо признать, увиденное того стоило.
Устроившись в своём наблюдательном пункте, я тут же услышал:
– Вы форменный болван!
Я сразу смекнул, что это синьора Джелтруде говорит со своим мужем; и правда, прижавшись к портрету усопшего основателя пансиона, я увидел директора с директрисой. Они стояли лицом к лицу: она – уперев руки в боки, с побагровевшим носом и сверкающими глазами, а он – прямой как палка, в позе генерала, готовящегося к штурму.
– Вы форменный болван! – повторила синьора Джелтруде. – Из-за вашей глупости у меня под ногами болтается этот оборванец из Неаполя, который развалит пансион, распуская слухи о похлёбке…
– Успокойся, дорогая Джелтруде, – ответил синьор Станислао, – и попробуй трезво посмотреть на вещи. Во-первых, Бароццо был принят с общего согласия при условии, что его опекун обеспечит нам трёх новых воспитанников с полной оплатой…
– С общего согласия? Как же! Ты всю душу мне вынул с этим Бароццо!
– Ну-ну, Джелтруде, попробуй успокоиться и выслушать меня. Вот увидишь, Бароццо не станет распускать никаких слухов. Он же не знал, на каких условиях его приняли в пансион. Я воспользовался этим и, сыграв на тонкой струне его самолюбия, произнёс пылкую речь о том, что его держат здесь из сострадания, поэтому он, как никто другой, должен быть благодарен и признателен нам и нашему пансиону. Это открытие так потрясло Бароццо, что он не нашёлся, что ответить, и стал как шёлковый. Когда я закончил свою отповедь, он пробормотал лишь: «Синьор Станислао, простите меня… Теперь я понял, что у меня нет никаких прав тут… и можете быть уверены, отныне я больше не скажу ни слова и не сделаю ничего во вред вашему пансиону… Клянусь».
– И вы, болван, поверили его клятвам?
– Ну конечно! Бароццо в глубине душе мальчик порядочный, он был потрясён своим «положением нахлебника». Уверен, теперь мы можем его не бояться.