Лунный свет, влажный, со светлым челом, появляется и ложится на колодцы. Сердце встрепенется, оседлает падающую звезду и кубарем скатится вниз. Падает перед нами, мы его поднимаем и смотрим на него, а оно улыбается. Вокруг нас, поблизости, течет вода; запеваем громко, вдруг замечаем какое-нибудь темное дерево и опять умолкаем. Ложимся и вбираем звездную ночь грудью; сердце больше не стучит. Слабые усталые руки перебирают землю, и она появляется под пальцами, дыхание ее глухо и бесконечно заполнено тьмой. Где-то за домами звякнет серп, и подступят слезы. С тополей опадают листья, а еще не осень. Но она, однако, уже в зарослях кукурузы. В кукурузе за домом, где мои тетки выйдут их встретить. Они никогда не отступают. Эти офицеры всегда молоды и красивы. Все их офицеры молоды и красивы. Все уже готово. Певческое общество и крестный ход пойдут перед ними. Они придут в мой дом; старинная серебряная посуда готова. Они придут. По кукурузе, ночью, приходит осень. Никто ее еще не видит, только на заре выпадает роса. А далеко, за акациями, где-то далеко на горизонте, где даже поля бурые и отливают медью, стоит одинокое дерево, стоит уже годами, смотрит на меня и трубы моего дома.

* * *

Тетки мне рассказывают. Я вижу венгерские и немецкие города, занесенные снегом. Светятся окна валашских домов, где их охотно принимали. Жили всегда на чужбине. Мы переселялись, переселялись. А чахоточными мы умирали дома, в родном краю. Падает снег. Пустые переулки, рваные черные пальто. Тамбурины поблескивают под мышками, а песня только отзовется эхом под скривившимся пьяным фонарем. Вздрогнет коло. Снаружи падает снег, а внутри черные глаза горят жаром. Этот жар, неодолимый, неодолимый, как запах равнин, что уже видят осень, как она ночью наползает из кукурузы, а утром уходит по росе.

С болезненной, горькой усмешкой смотрю на них на всех. На себя, сгорбившегося и измученного, слышу себя, как покашливаю; и смотрю на того, кто где-то в Одессе, и, может быть, уже среди них; и на того, кто полупьяным выдвигается на одну из самых страшных позиций при Капоретто;[18] да и на того, с грудью, увешанной медалями, что сидел у леса и думал, может быть, обо мне, но погиб в вихре обстрела.

Повсюду носятся толпы людей, скитаются. Вон они, как скот, ломятся к Городенке,[19] и гибнут, гибнут, как скот. Вон они, убивают друг друга, убивают в грохоте лесов и в грязи, в агонии кровавых рук и мыслей. И еще миллионы готовятся в своих местечках, в море высоких, вавилонских башен, где вихрь стали и грохот железа, рядом с необъятными гаванями, полными кораблей. А уродливая Свобода стоит и смотрит на океан. Только там, где сияют окна на македонском солнце, где отовсюду выглядывает нищета, там разносится песня.

Падает снег. Из леса под Черной[20] приходит Рождество, тихое надгробное пение и красное вино по домам. Под ветвями деревьев, полных снега, тишины и Рождества, они приходят, без дома, без детей, окровавленные, гордые, последние.

Они должны были прийти. Мои тетки их ждут. А там, где их вижу я, когда прихожу в себя, там вижу только бурые поля, отливающие медью, засыпанные окопы, пустые и заросшие травой, как могилы, и кукурузу, из которой приходит осень, хотя в городе ее еще никто не видит.

Меня допустили к ней, когда она была при смерти. Она потеряла почти все зубы, и вид этого рта вызвал у меня какой-то сильный, затаенный страх. Вокруг нас было много бабок и теток моих, которые вечно говорили о болезнях и покойниках. По всей комнате расстелили простыни, смоченные водой с уксусом. Ее ноги выглядывали из-под шелкового покрывала. Она все улыбалась и тихо произнесла мое имя, просила меня, чтобы я прилег и отдохнул с дороги. Она рассказывала мне, как она была одинока в последнее время, и как страшно трясло, и как ее толкали, когда она последний раз ехала железной дорогой. Как ее обворовывали во время болезни, и как в последнее время она хотела умереть. Мне надо найти ее портрет, который написали, когда ей было восемнадцать лет. Об этом портрете, мучаясь, она долго говорила и просила меня, чтобы я всегда держал его на своем столе.

И только я прилег в предрассветный час, как меня разбудили крик и пение женщин.

Она умерла и не позволила меня будить.

Старые женщины подбирали юбки и носились по двору, плакали и метались; одна рухнула рядом с постелью и запричитала. И этот плач по покойнику прорывался, как и вой напуганных собак со двора, сквозь все двери и все стены. А как только рассвело, я увидел, как суетливо бегают по дому какие-то женщины, разливают вино и пьют ракию. Какие-то незнакомые старики подходили ко мне и требовали ключи. И когда я, весь опухший от тяжкого сна, бродил по дому, я почувствовал, как будто по приказанию из комнаты умершей, что все готово. Меня обуял дикий ужас. Я стоял у окна, засмотревшись на крыши, большие и пустые, на стену церкви, и дрожал. А когда, держась за голову, увидел сквозь занавеску, как ее голую поднимают и обмывают, желтую, почерневшую и высохшую, но при этом пьют ракию, я почувствовал, что мне стало безумно страшно.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Сербское Слово

Похожие книги