Я ничего не имею против нее, я просто устал. Она стоит передо мной на коленях и целует меня. Как-то вечером она говорит мне, пусть я его убью, если не верю, что она меня любит. А почему бы мне и не верить? Я верю, просто я устал. Я улыбнулся. Если бы у меня еще оставались силы кого-нибудь убить, я бы весело расхохотался. Здесь красивое небо, нет смысла писать. Она все еще борется. Ее стройные ноги дрожат, ее глаза быстро затуманиваются. Она улыбается и напоминает мне о школьных годах, рассказывает о сожженных деревнях, о вагоне, в котором лежали замерзшие дети, а вечерами играет мне русские церковные песнопения, потому что она знает, что я это люблю. Она лукава и трогательна. Я стыжусь себя, но еще большее отвращение у меня вызывают все окружающие. Мне противна наша юность, наши отцы, да и будущее наше. Каждый день она вываливает на меня сто новостей, о наших, там, заграницей. Как мне жаль тех, кто воюет за нас, за нас, за кладбище, кладбище. Начать восторгаться вместе с канальями и негодяями, которые, забыв все, будут плясать на пепелищах? Она мне приносит белые розы и смеется над моей тоской. Она каждый день ждет, что меня отпустят, и хочет забрать меня к себе. Ей кажется, что мы до смерти остаемся чьими-то детьми, а однажды сказала, что позволила бы вырезать свое левое легкое, чтобы отдать его мне. Кто знает, может быть и вырезала бы. Целыми днями рассказывает мне о своем сыночке. Как на меня смотрят эти четыре глубоких темных глаза, испуганно, так испуганно. Она плачет, когда ее сынок не хочет называть меня папой, а когда ей это удается, она берет меня под руку, и так мы идем по вечерней, темной границе. Она это произносит слаще и печальнее: «вьечорна», с улыбкой бессильной и смутной, которая постепенно стала такой, как моя, над которой я столько насмехаюсь. Сегодня врач мне сказал, что я проживу еще тридцать лет, и что все мои боли воображаемые.
* * *
Издалека на нас смотрят старые церкви. Она уже видит, что все напрасно, но ещё надеется. Ещё не уехала, но ребёнка уже отослала к отцу. Каждое утро плачет. Я иду рядом с ней без смеха, но и без печали. Целыми днями лежу в поле, в лодке, на воде. Иной раз мне кажется, что я выздоровею, ударяю весело веслом, а вода смеется, ласточки шлепают меня по голове, и кувыркаются под Солнцем.
Вокруг меня зияют окопы, заросшие травой. За кладбищем я вижу могильный холмик, он зеленеет. Под ним лежит молодая словацкая учительница, говорят, она всегда носила большие шляпы, украшенные земляникой, и любила танцевать. Ее повесили, потому что она начала подбивать солдат на бунт. Говорят, в руках у нее было письмо Керенского.
Но ее не надо было вешать, нет. В России теперь другая мода. Надо немного подождать, все меняется. Сегодня мы гибнем за черное знамя, завтра за белое, а послезавтра за пестрое. Рядом с той могилой тоска, тоска. А вокруг жнут пшеницу. Я молчу, мой голос едва слышен. Я шагаю в листву, поникшую и усталую. Колокольный звон, всегда колокольный звон, когда я в поле. Вспорхнет перепелка, и я вспоминаю свою страну, на чужбине, и прилягу утомленно, на колосья, или в просо. Желтые листья нас спасут.
Настанет ночь, лунный свет, мягкий, со светлым челом, приходит и ложится на колодцы. И стелется ночь. Сердце дрогнет, оседлает звезду, что летит мимо и, падая, кубарем скатится дальше, а сердце упадет перед нами. Мы поднимаем его и рассматриваем, а оно улыбается. Мягкая, усталая рука перебирает траву, и между пальцев проглядывает земля, душа которой пустынна и бесконечна. Мы все одинаковы. Везде мое отечество. Везде есть любовь, потому что везде есть трава, и есть корни, и увядшие листья. Звякнет коса, и наворачиваются слезы. С тополей, шурша, опадает новая листва, а когда я проведу рукой по холодному лбу, мне горько и жаль, но не людей, а листья. Она лежит рядом со мной, в траве, и спрашивает, думаю ли я о родных местах. Я уволен из армии и поеду в родные края умирать, хотя врач говорит, что я проживу еще тридцать лет. Мы лежим в траве у Вислы.
Мы не целуемся. Где-то между деревьями упадет увядший лист. Я киваю ему головой. Я никто и ничто, еду домой. Сегодня в первый раз опустился туман. Может быть, это ангел принес мне дымчатый цветок, цветок благовещенский, с острым, медвяным запахом того единственного цветка, который не увядает, с запахом печали. Знаю, что я смешон, но, все-таки нас миллионы, не любящих ничего, кроме листьев, листьев. В моей душе больше нет той горячей надежды, которая несла меня от города к городу, от леса к лесу.
На воде небо другое, оно дрожит, такое оно чистое и голубое. Вода мне шепчет. Она мне рассказывает о своем сыночке и просит, чтобы я взял ее с собой. Я больше не хочу, чтобы меня кто-то любил. Не хочу никому быть благодарным, и сбегу от нее. Я так захотел в родной край, смотреть на него, насмехаться над ним, лежать под его листвой.