– Конечно… и довольно скоро!
Николай Романов, как отныне называют императора в официальных актах и в прессе, просил у Временного правительства:
1. Свободного проезда из Могилева в Царское Село.
2. Возможности проживать в Александровском дворце до выздоровления его детей, которые больны корью.
3. Свободного проезда из Царского Села в Порт Романов на мурманском берегу.
Правительство дало согласие.
Милюков, от которого я получил эти сведения, полагает, что император будет просить убежища у короля английского.
– Ему следовало бы, – сказал я, – поторопиться с отъездом. Не то неистовые из Совета могли бы применить по отношению к нему прискорбные действия.
Милюков, принадлежащий немного к школе Руссо и будучи лично воплощенной добротой, охотно верящий в природную доброту рода человеческого, не думает, чтобы жизнь царя и царицы были в опасности. Если он желает видеть их отъезд, это скорее для того, чтобы избавить их от ареста и процесса, которые доставили бы много хлопот правительству. Он подчеркивает необычайную кротость, обнаруженную народом в течение этой революции, небольшое число жертв, мягкость, так скоро сменившую насилия, и т. д.
– Это верно, – говорю я ему, – народ очень скоро вернулся к своей природной мягкости, потому что он не страдает и весь отдается радости быть свободным. Но пусть даст себя почувствовать голод, и насилия тотчас возобновятся…
Я цитирую ему столь выразительную фразу Редерера в 1792 году: «Оратору достаточно обратиться к голоду, чтобы добиться жестокости».
Манифест Временного правительства обнародован сегодня утром.
Это длинный, многословный, напыщенный документ, покрывающий позором старый режим, обещающий народу все блага равенства и свободы. О войне едва говорится: «Временное правительство будет верно соблюдать все союзы и сделает всё от него зависящее, чтобы обеспечить армии всё необходимое для доведения войны до победного конца». Ничего больше.
Я тотчас отправляюсь к Милюкову и говорю ему буквально вот что:
– После наших последних бесед я не был удивлен выражениями, в которых обнародованный сегодня утром манифест говорит о войне; я тем не менее возмущен ими. Не заявлена даже решимость продолжать борьбу до конца, до полной победы. Германия даже не названа. Ни малейшего намека на прусский милитаризм. Ни малейшей ссылки на наши цели войны… Франция тоже делала революцию перед лицом врага. Но Дантон в 1792 году и Гамбетта в 1870 году говорили другим языком… У Франции, однако, не было тогда никакого союзника, который скомпрометировал бы себя ради нее.
Милюков слушает меня очень бледный, совершенно смущенный. Подыскивая выражения, он возражает мне, что манифест предназначен специально для русского народа, что, впрочем, политическое красноречие пользуется теперь гораздо более умеренным словарем, чем в 1792 и 1870 годах.
Тогда я зачитываю ему призыв, с которым наши социалисты Гед, Самба и Альбер Тома обратились через меня к русским социалистам, и мне нетрудно дать ему почувствовать, какое горячее одушевление, какая энергия решимости, какая воля к победе слышатся в этом призыве. Вот эта телеграмма Керенскому, министру юстиции Временного правительства:
«Париж, 18 марта 1917 г.
Мы адресуем министру-социалисту обновленного русского государства наши поздравления и братские пожелания.
Мы с глубоким волнением приветствуем вступление рабочего класса и русского социализма в свободное управление их страной.
Еще раз, как нашим предкам великой Революции, вам предстоит обеспечить одним и тем же усилием независимость народа и защиту родины.
Войной, доведенной до конца, героической дисциплиной солдат-граждан, влюбленных в свободу, мы должны разрушить последнюю и одновременно самую страшную твердыню абсолютизма: прусский милитаризм.
Мы призываем здесь, с радостной уверенностью, к новому усилию русский народ, напрягший все свои силы для войны. Именно победа, которую мы завоюем завтра своим энтузиазмом, дав мир миру, в то же время навсегда утвердит его преуспеяние и свободу.