Левой рукой вынул из кармана платок с нежно-голубой каемкой. Аккуратно обтер правую. Потребовал коней. Объезжал села и чувствовал свою силу, и радовался: так послушно текли навстречу мирные, безлюдные, ничем не угрожающие поля.

Марфин же день прошел по комнатам, по подвалам жандармерии. Ее били. Кулаком. Резиной. Снова кулаком. Требовали признаться, что подмешивала в молоко известь, что к тому же подбивала других. Она отупела от боли, голода, окриков. Не понимала ничего. Просила пожалеть, потом вновь дерзила.

Уже ночью втолкнули в погреб. Полицай сказал в напутствие:

— Дочекалась. Повесят тебя.

Спочатку она поревела. Потом успокоилась. Пугают, сволочи! Разве такое бывает, чтоб за молоко вешали. Подержат, ну и выпустят, конечно. Только вот дома как?

Стала думать о ребятах: о том, чтоб старшая десятилетняя Валюшка не наделала пожара, когда станет топить, чтоб не забыла запереть кур на ночь, а то еще хорь заберется, чтоб не обкормила меньшего кавунами.

Мысли были привычные. Почти забыла, что не в хате. Легла на пол. Поежилась от студеной земляной сырости. Подложила ладонь под щеку. Втянула под юбку ноги. Стало будто теплее. Под головой совсем по-домашнему скребла мышь.

Может, староста, жандармерия и сам барон приснились — и только. Война и немцы тоже, может, привиделись. Мышь, похоже, ворошится за печкой. Пахнет огурцами. Придет же в голову такое, будто за молоко вешают…

* * *

В воскресенье по дворам пошли полицаи. Выталкивали людей на улицу. Оцепили базар. Весь народ гнали в другой конец площади, к новой школе. Там с прошлой осени основалась жандармерия.

Женщины прятали под платки курчат и лук. Спрашивали испуганно:

— Что это такое, молодицы? Арка, может? Так не похоже…

Никогда такого не видели. Будто б рама без навешанных створок стоит на горбочке. Новая, видно. Земля недавно взрыта, только что притоптана. Щепа вокруг. Три бревна: два торчком, одно поперек. Веревка раскачивается.

— Что такое в самом деле?

Вдруг пошло шепотом, мурашками по толпе:

— Виселица. Вешать будут.

Кто сказал первый — не понять. Старики ли вспомнили страшные дедовы рассказы зимой на печке. Кому ли бывалому пришел на память восемнадцатый год, иль встала перед глазами хлопца картинка — пять повешенных декабристов.

Жались друг к дружке. Когда готовится такое — в одиночку холодно, страшно. Говорить громко — голоса не хватит. Молчать — еще хуже. Стоит над толпой глухой гул.

— Страх какой. Да еще при людях.

— Разве совесть у них есть?

— Кого же это?

Вышли немцы. Человек десять. Все одинаковые. Каски на лоб. Штыки, как ножи. Полицаи стали, который в чем. Барон поднялся на крыльцо. На фуражке медная птица от уха до уха. Горит, начищенная.

Толпа шатнулась. Тревожно заголосив, шарахнулась от немцев:

— Да то ж Марфа, Марфа!

Люди сжимались все теснее. Ощетинивались сотнями напряженных, словно металлических глаз. Все шире становилось истоптанное пространство меж ними и серыми солдатами. Еще никто не выкрикнул проклятия. Никто не поднял сжатый кулак. Но уже невидимая, непреодолимая прошла по площади — по подорожнику и подсохшему навозу — черта. Еще глухо, но уже ясно грозила чем-то пустая полоса обыкновенной сельской земли… Примятая трава выпрямлялась, шурша.

И те, у виселицы, почувствовали. Солдаты нагнули головы вперед. Барон резко махнул рукой: скорее!

Когда пришли за ней в погреб, решила: «Ну, вот и выпустят». Вдруг солнце, толпа, сотни голосов. Марфа оглядывалась удивленно. Что такое, боже мой!

Она не успела ни понять, ни испугаться. Так и повисла с удивленными глазами.

<p><strong>БЫЛА ВЕСНА</strong></p>

Не знаю, как звали его и ее. Не знаю, были ли они мужем и женой, или связала их фронтовая любовь. О них очень мало узнали мои односельчане, еще меньше — жандармы.

Они были из одного партизанского отряда. Оба молоды. И это было весной.

Накануне в ближайшей дубраве просвирепствовал бой. Партизаны, прорвав кольцо немцев, ушли далеко на запад. Через сутки под вечер двое появились в сельском медпункте.

Высокий парень в заскорузлой шинели родного серого цвета нес на руках девушку. Ее бескровное лицо было запрокинуто. Правый рукав фуфайки с вылинявшим красным крестом болтался пустой.

В тот тревожный день в амбулатории одиночествовал только старик фельдшер. Звали его селяне Старый Терень. Фельдшер, свободный от больных, гладил ветхие, который раз стиранные бинты.

Парень вошел, ничего не сказав, положил девушку на клеенчатый диван. Старик поднялся со стула. Костистый, сутулый. Он тоже молчал. Только смотрел, словно не веря. Глубокие морщины, в первую минуту стянувшиеся на лбу в тугой жгут, медленно разглаживались. Слушая, как разгорался, потом глох в отдалении бой, Терень ждал, что к нему, может, принесут мальчишку, из-за любопытства попавшего под шальную пулю, или полицая, немца, наконец. Партизан он не ждал. За помощь им грозила публичная казнь.

Партизан он не видел прежде. Но, глядя на молодое лицо парня — в поту и мазках грязи, белесое, простое, похожее на будто уже виденное, старик понимал: это не полицаи, не немцы. Это — свои.

Парень облизнул обветренные губы. Сказал хрипло:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги