— Но за что ж с такой неприязнью относиться к физическому труду? ведь он в сущности необходим. И как это у вас самих иногда не является желание упражнять свои мускулы, свою силу не на гире, не на гимнастике, а на полезном, здоровом труде.
— Неприятно это… работать.. Ну, вот, — копаю, копаю, — скоро ли кончу? — скорее писать пойду.
Мне хотелось доказать ему, что ещё неизвестно, насколько талантливы, полезны будут его учёные труды, а что хорошо вскопанная им гряда будет полезна — это вне сомнения, и поэтому он не имеет никакого нравственного права так относиться к тому роду труда, которым живут миллионы людей…
Он выслушал меня с снисходительным вниманием, потом повторил:
— А всётаки не люблю этой работы… то ли дело сидеть за письменным столом.
Я внимательно посмотрела на его голову, правда большую, с сильно развитым лбом, но далеко не с тем выражением, которое отличает людей, открывающих миру новые горизонты.
И я подумала про себя: “да, то ли дело — сидеть за письменным столом и писать одну из тех только полезных книг, каких наш век оставит последующему целое море; надрывать этим своё здоровье и презирать — необходимый первичный труд человечества… логика!”
Но ничего не сказала. А он не говорил больше ни слова, и, едва в обычный час вдали показалась фигура его знакомой, — бросил лопату и поспешно пошёл за ней.
Мой “хозяин” — всех симпатичнее. В нём есть та непосредственная доброта, сердечность, — какая, увы! теперь всё реже и реже встречается в людях.
Как бывший офицер, он, конечно, не отличается всесторонним образованием, но в нём чувствуется природный ум с большим тактом сердца. И поэтому мы часто и подолгу беседуем на разные темы; мне нравится в нём та простота, с которой он исполняет самые чёрные работы — он, не верящий буквально ни во что, своим личным поведением доказывает изречение: “иже хощет быть первый между вами — да будет всем слуга” {Евангелие от Марка, 10: 43, 44 (“…кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою. И кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом”).}…
На днях мы всей компанией катались на велосипедах. Я ехала с ним рядом. Разговор зашёл о жизни, браке, любви и проч.
— Любили ли вы когда-нибудь? — вдруг спросил он.
Неужели я так сразу, просто, в болтовне скажу ему то, в чём себе едва смею признаваться?
— Никогда, — смело солгала я.
— Сколько вам лет?
— На днях исполнилось двадцать шесть…
— Не может быть! — воскликнул он, поражённый.
— Отчего же нет? — продолжала я лгать и крепче нажала педали… Мы выезжали из лесу, и дорога шла как раз под гору. Велосипед покатился со страшной быстротой. А когда он догнал, наконец, меня, я уже сидела внизу на поляне в обществе остальных спутников, и разговор перешёл на другие темы.
9 сентября, понедельник.
Я всё присматриваюсь к этим людям и чего-то жду от них… Жду, чтобы они встали ко мне ближе, поняли бы, насколько нужны, необходимы мне нравственная поддержка и участие.
Но нет… каждый из них слишком занят своими делами. Все, за исключением “хозяина”, относятся просто, вежливо, но в сущности безлично… И я чувствую, что невидимая стена отделяет меня от них, перешагнуть которую невозможно…
Я начинаю приходить к заключению, что никакая проповедь любви не в силах изменить природы человека. Если он рождён добрым, обладает от природы чутким сердцем, — он будет разливать кругом себя “свет добра” бессознательно, независимо от своего мировоззрения. Если же нет этого природного дара — напрасно всё. Можно быть толстовцем, духобором, штундистом, можно проповедовать какие угодно реформаторские религиозные идеи и… остаться в сущности человеком весьма посредственного сердца.
Потому что как есть великие, средние и малые умы, — так и сердца.
Человечеству одинаково нужны и те и другие.
Характерно, что близкий друг нашего великого писателя обладает этим “добрым сердцем” отнюдь не более, чем другие обыкновенные люди.
Сейчас видно, что он пришёл к своим убеждениям сначала головой, и уже потом сделал себя таким, каким он воображает, что должен быть.
Однообразно, точно заученно, спокойный тон голоса, одинаковый со всеми; а в жизни, в привычках — остался тем же барином-аристократом, каким был и раньше.
Он пишет книги по-русски, по-английски, принимает посетителей, упростил до крайности внешнюю обстановку, всюду вместо дорогих письменных стоят столы простые, некрашеные, а весь его большой дом держится неустанной работой мужика, беглого солдата Мокея.
— Что бы мы стали без него делать! — с комическим отчаянием восклицает он. — Мы точно щедринские генералы на необитаемом острове!
А Мокей, копая со мной картошку, жалуется, что очень трудно жить: “Работы много, вертишься, вертишься день-деньской без устали, то туды, то сюды, а нет того, чтобы для себя, значить, свободного времени”.
В сознании этого мужичка встаёт неясная мысль о необходимости регулировать его работу.
Я предпочитаю мою миссис Джонсон, гостиная которой обставлена элегантно, но которая сама моет полы, стирает бельё и делает всё это совершенно просто, без всяких нравственных проповедей, потому что с детства привыкла к труду.