Я желал бы сейчас же воспользоваться позволением генерала. Квартира эта сделалась мне тяжела, как могила. Но у меня ни копейки денег, а без них не бывает на свете ни квартиры, ни того, что нужно в квартире. Я в крайне затруднительном положении. Все связи, которые могли бы послужить мне в пользу, порваны. Здесь я могу пробыть еще разве только несколько дней, то есть пока здесь маленький князь, мой воспитанник [Дмитрий Оболенский]. Но и тут беда: этот юноша всегда был строптивого нрава. Много хлопот доставлял он мне. Я усердно старался внушить ему кое-какие хорошие правила и обуздать его буйную волю. Поставив себе это целью, я терпеливо переносил все огорчения, все грубости, коими его своенравие щедро осыпало меня. Изредка только удавалось мне пробудить в нем добрые чувства, да и то были лишь минутные вспышки. Со времени же несчастия его брата он сделался совершенно несносен. Я пробовал кротко увещевать его, но в ответ получил несколько грубостей, и наши отношения крайне натянуты.
А между тем он остер, не лишен способностей, одарен твердой волей. Но острота его направлена исключительно на изворотливость, а способности его заржавели от неупотребления, как тот прадедовский меч, о котором говорит Батюшков в своих «Пенатах». Сила же воли в нем превратилась в своеволие. Причина тому следующая. Отец, добрый человек, в младенчестве отдал его в распоряжение двух гувернеров, француза и немца, которые научили ребенка болтать на иностранных языках, но не дали ему ни здравого смысла, ни нравственных понятий. Князек рос, а с ним и прирожденные ему пороки. Когда его привезли из Москвы в Петербург и поручили брату, он был уже в полном смысле слова шалун. Его поместили в один из французских пансионов, где учат многому, но не научают почти ничему: он еще более усовершенствовался в разных шалостях. Брат его — человек очень хороший, но, по ложному пониманию Шеллинговой системы, положил «ничем не стеснять свободы нравственного существа», то есть своего братца. Следствием было уже сказанное выше.
Впрочем, это едва ли не применимо к воспитанию почти всего нашего дворянства, особенно самого знатного. У нас обычай воспитывать молодых людей «для света», а не для «общества». Их ум развивают на разных тонкостях внешнего приличия и обращения, а сердце предоставляют естественным влечениям. Гувернер-француз ручается за успех «в свете», а за нравственность отвечает один случай.
Почти то же следует сказать и об общественном воспитании у нас. Добрые нравы составляют в нем предмет почти посторонний. Наука преподается поверхностно. Начальники учебных заведений смотрят больше в свои карманы, чем в сердце своих питомцев. В одном только среднем классе заметны порывы к высшему развитию и рвение к наукам. Таким образом, по мере того как наше дворянство, утопая в невежестве, мало-помалу приходит в упадок, средний класс готовится сделаться настоящим государственным сословием.
5
В то самое время, как я особенно горевал о моих печальных обстоятельствах, наш добрый дворецкий, Егор, доложил мне, что меня желает видеть генеральша Штерич, одна из дальних родственниц князя Оболенского. Я нисколько не удивился, полагая, что она хочет переговорить со мной о моем воспитаннике. Но вышло нечто иное.
Я отправился к ней в пять часов вечера. Меня провели в спальню. Там я увидел в постели больную женщину средних лет с приятным, умным лицом. Это была г-жа Штерич.
Пригласив меня сесть, она, после обычных в настоящее время разговоров о последних бурных событиях, сказала:
— Я слышала о вас много хорошего. Знаю, что вы теперь в затруднительном положении. Если вы не найдете ничего для себя лучшего, я вам предлагаю квартиру и стол у себя.
Предложение было очень кстати, но ошеломило меня своей неожиданностью.
— Но чем же я в свою очередь могу быть вам полезен и отплатить за то добро, которое вы мне предлагаете?
— Этого вовсе не нужно, — отвечала она, — я просто желаю вам помочь как человеку, того заслуживающему. Если вам угодно, вы можете переехать ко мне в следующее же воскресенье.
Поговорив еще немного, я раскланялся и ушел домой в смущении и до сих пор еще ни на что не решился.
7
Я все больше и больше удостоверяюсь в дружеском расположении ко мне Ростовцева. Он мне опять предлагал убежище у себя и с таким чувством, какое может внушить одна дружба.