Речь моя о Ломоносове однако, несмотря на свой провал на академическом акте, все-таки имеет свою долю успеха. До меня с разных сторон доходят благоприятные о ней слухи. Я получил лестные о ней отзывы и благодарственные за нее письма из Архангельска, Киева, Москвы, Харькова. Макарий, архиепископ харьковский, написал мне очень милое письмецо. Здесь раскуплено в книжной лавке до ста экземпляров. Журналы хранят глубокое молчание, кроме «Северной почты», которая отозвалась о моей «щеголеватости», да «Русского инвалида», сделавшего из речи выписки. К отзывам журнальным всяким, похвальным и ругательным, я питаю глубокое равнодушие и всегда питал его. Меня не раз хвалили, и раз только, давно как-то, выбранила «Северная пчела», сначала похвалив непомерно. Тогда я принужден был отвечать на ругательство, потому что оно пахло доносом, и мне, по обстоятельствам времени, необходимо было дать отпор. Но после того я уже больше не обращал внимания на то, что обо мне писалось. Это совсем не из гордости или желания прослыть неуязвимым: напротив, я вовсе не чужд удовольствия слышать себе одобрение.
Но дело в том, что у нас ни похвала, ни брань не вызываются обыкновенно никакими основательными литературными причинами, а всегда одним побуждением лично насолить человеку или лично задобрить его. Тут большею частью все решают личные отношения, и как я всегда шел сам своею особою дорогою, то у меня, естественно, было больше неприятелей, чем благоприятелей. В последнее же время я окончательно, даже в личных моих отношениях, отдалился от так называемых литературных кружков, да и не скрывал и не скрываю, и устно и печатно, моего отвращения к этой ультралиберальной пустоте и умственной распущенности, в которой тонут иные из наших так называемых передовых журналов. Но это не потому, чтоб я не признавал в нынешнем направлении его исторического происхождения и значения, а потому, что, по моему мнению, никакое направление не должно сделаться исключительным и господствующим.
Половина первого. Сейчас раздался печальный звон колокола, возвещающий о погребении наследника. Я живу против самой Владимирской церкви и ясно слышу его грозный, скорбный напев.
Он был человек, отец его — освободитель миллионов людей. Россия должна плакать, если у ней есть народное чувство, если она нация, а не случайное скопище и в настоящее время всеотрицающих разнородных элементов.
Вчера переехали на дачу в Павловск, по примеру прошлого года — на дачу Мердера, по дороге в Царскую Славянку.
Охотники нивелировать человечество готовы превратить его в одну грубую, безразличную и безобразную массу, из которой уже не должно вырастать ни одно дарование, ни одна умственная или нравственная заслуга.
Солнце просияло, и хотя от времени до времени северячок подувает, но все-таки тепло, а на солнце и жарко. Июнь, по-видимому, хочет произвести реформу в погоде. В добрый час!
Отвага, говорят, свидетельствует о силе, но она свидетельствует также о безумии…
В городе. Экзамен в Римско-католической академии. Большие любезности. Впрочем, я всегда был доволен студентами: они всегда внимательны к моим лекциям и вообще всегда выказывали мне даже преданность.
В природе осенняя тоска. Ночью соловей не раз затягивал свою песнь, но всякий раз. обрывал ее на второй или на третьей трели. Все другие маленькие певуны совсем притихли. Зелень какая-то бледная, тощая, по-видимому готовая увянуть, едва распустившись. Дачники прячутся в комнатах, но и там в большинстве случаев дрожат и на чем свет стоит ругают лето. Это детское негодование еще более усиливает всеобщую скуку. Вот по небу бродят какие-то грязно-серого цвета тучи и ежеминутно угрожают уже не дождем, а снегом. Вообще природа готовит нам что-то скверное, вроде польского восстания или в дополнение к нему. Отовсюду только и читаешь вести о пожарах и о зловещих признаках всеобщего неурожая. Прошлого года был только местный голод, например в Самаре, а теперь вот угрожает голод повсеместный. Дороговизна на все предметы первой потребности увеличилась до того, что бедные люди лишь с трудом могут жить. Что ж будет дальше?