Неужели я никогда больше не буду ни весела, ни счастлива? Мне всё неудача. Для удовлетворения мне хотелось немного: иметь возможность играть часа два на фортепьяно и пять дней свободных съездить в Киев повидать сестру Таню. Болезнь Маши помешала всему. И что она тут, в доме родительском, это еще естественно, я сама ее хотела перевезти к нам больную. Но что тут Коля приживает – это меня сердит, и мне всё хочется от него отмахнуться как от назойливой мухи. Не люблю эти флегматические, беззастенчивые в своей лени натуры приживалов.
13 августа. У Маши всё жар, с утра и до вечера более 40°. Так ее жаль, бедную, и какое бессилие перед строгим течением и упорством этой ужасной болезни. Я никогда прежде не видала такого тифа. Опять был доктор, Лев Николаевич вчера съездил за ним верхом; и доктор опасности не видит, а у меня всё время тяжелый камень на сердце.
Очень много переписываю эти дни для Льва Николаевича его статью. Вчера заговорила о ней с ним, спрашивала его, как же он хочет, чтоб искусство существовало без специальных школ (он их отрицает). Но с ним
Когда были гости, он им читал эту статью, и никто ни слова не сказал; ну и правы все, будто со всем согласны. А есть превосходные мысли местами. Например, что искусство должно одухотворять, а не забавлять людей. Это несомненная истина. Что во всех школах должно преподаваться и рисование, и музыка, и всякое искусство, чтоб всякий талантливый человек имел возможность найти свой путь. Опять прекрасная мысль.
Страшная жара и засуха. Рожь посеяли в пыль. Трава, листья – всё засохло. Мы купаемся, и это очень облегчает. О Мише из Москвы нет известий.
14 августа. Приехали из Швеции Лева и Дора, веселые и счастливые, слава богу. И у нас веселей будет. Был доктор, нашел Машу не опасной и очень утешал. Советовалась с ним о своем здоровье. Нашел мою нервную систему совершенно расстроенной, а организм – здоровым; прописал бром.
Лев Николаевич ездил верхом в Бабурино по вызову какой-то петербургской учительницы. День провела лениво, очень устала от ночи: сидела у Маши всю ночь до 4½ часов. Очень она горела и металась, жар был 40 и 7. Ходила купаться, наклеивала фотографии, немного читала «Философию искусства» Тэна и сидела с Машей. Всё засуха страшная.
16 августа. Всё тяжелее и тяжелее жизнь. Маше всё плохо. Сегодня я встала совершенно шальная: до пяти часов утра, всю ночь, простояла над ней в ужасе. Она страшно бредила, и так всё утро продолжалось. В 5 утра я ушла к себе и не могла заснуть.
И всё неприятности со всех сторон. Таня ездила на свидание с Сухотиным в Тулу, сидела с ним в гостинице и ехала с ним по железной дороге. Она ни на минуту (с моей точки зрения) не отказалась от мысли выйти за него замуж. Миша не поехал в Москву, где его ждет учитель, не занимается и, очевидно, экзамена не выдержит. Вместо этого с ребятами и гармонией и этим молчаливым, бессодержательным Митей Дьяковым таскался до второго часа ночи по деревне.
Приехал сегодня утром Андрюша и проживет тут 1½ месяца. Собирается к Илье и в Самару, и это хорошо. Самое тяжелое – это с Львом Николаевичем. С ним ни о чем нельзя говорить, ему ничем не угодишь. Вчера был Буланже, и мы с ним переговорили, что хорошо бы статью Льва Николаевича «Об искусстве» пересмотреть с точки зрения цензуры, выкинуть всё нецензурное (такого немного) и напечатать одновременно и в «Посреднике», и в полном собрании сочинений как XV том. Я не решилась говорить первая, я так боюсь этого тона раздражения почти постоянного, с которым Лев Николаевич говорит теперь со мною да и почти со всеми, кто ему осмелится возражать.
Буланже переговорил и сказал, что Лев Николаевич согласен. Но когда я заговорила, то Лев Николаевич начал сердиться и говорить, что Чертков просил не выпускать никакого сочинения Льва Николаевича до тех пор, пока оно не выйдет на английском языке. Опять Чертков, даже из Англии умеющий держать Льва Николаевича в своей власти.
Сегодня заговорили о Тане. Лев Николаевич говорил, что надо думать только о себе, чтоб не ошибиться относительно того, в какую сторону советовать и желать для Тани. Я же говорила, что нельзя лгать, надо говорить непременно, что думаешь, если даже ошибаешься, и нельзя не быть честной ради осторожности. Не знаю, кто из нас прав; может быть, и он, но дело не в правоте, а в невозможности разговаривать без раздражения.