Сегодня перед обедом мне Левочка говорит, что пишет письмо в несколько газет, в котором отказывается от прав на свои последние сочинения. Когда он в прошлый раз заговорил об этом, я решилась кротко это перенести, и так бы и сделала. Но прошло несколько дней – и он опять заговорил об этом. На этот раз я не подготовилась, а первое чувство было опять дурное, то есть я прямо почувствовала всю несправедливость этого поступка относительно семьи, и почувствовала в первый раз, что протест этот есть новое опубликование своего несогласия с женой и семьей. Это больше всего меня встревожило.
Мы наговорили друг другу много неприятного. Я упрекала его в жажде славы, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал. Говорила я ему, как он меня всю жизнь унижал, потому что не привык иметь дело с порядочными женщинами; он упрекал меня, что на те деньги, которые я получаю, я только порчу детей… Наконец, он начал мне кричать: «Уйди, уйди!» Я и ушла. И пошла садом, не зная, что буду делать. Сторож видел, что я плачу, и мне стало стыдно. Так я вышла в яблочный сад, села в ямку и подписала все объявления карандашом, который был в кармане. Потом написала в записной книжечке своей, что убиваюсь на Козловке, потому что меня измучил разлад в жизни со Львом Николаевичем, что я не в силах больше
Я помню, как в молодости после ссоры я всегда хотела убить себя, но чувствовала, что не могу, а сегодня я бы это сделала – меня спас случай. Я бежала на Козловку в совершенном умопомешательстве. Почему-то я всё о Леве вспоминала и думала, что если сейчас встречу телеграмму или письмо, что Левы почему-нибудь нет, то это ускорит мое решение. Когда я добежала почти до мостика у большого оврага, то легла отдохнуть. Стало смеркаться, но мне жутко не было. Странно, что теперь мне, главное, казалось
Когда я хотела идти дальше, вижу, со стороны Козловки идет кто-то, вижу блузу. Я обрадовалась, думала, что Левочка и мы помиримся. Оказалось, что Алексей Михайлович Кузминский. Мне стало досадно, что он помешал моему намерению, я чувствовала, что он не отстанет от меня. Кузминский очень удивился, увидав меня одну, и понял, что я расстроена, по моему лицу. Я никак не ожидала его увидеть и всё уговаривала идти домой и оставить меня. Я уверяла его, что сейчас приду. Но он не уходил и уговаривал меня идти с собой, указывая на толпу на другой стороне, и говорил, что меня испугают, что бог знает кто тут бродит.
Потом он прибавил, что хотел идти кругом, через Воронку и Горелую Поляну, но на него напали летучие муравьи, пришлось бежать в чащу, раздеваться, и вот он промешкал и решил возвращаться той же дорогой.
Я видела, что Бог не хотел моего греха, покорилась поневоле и пошла за Кузминским. Но мне не хотелось идти домой, и я пошла одна Заказом, купаться, думала – это еще исход, можно и утопиться. Та же тупость, отчаяние и желание уйти из этой жизни с непосильными задачами – меня преследовали. В лесу было совсем темно, я стала уже подходить к оврагу, как вдруг какой-то зверь – не знаю, я близорука и ничего не вижу вдаль, – собака, лисица или волк, скоком налетел на меня с намерением перебежать дорогу. Я крикнула во всю мочь. Зверь быстро свернул в лес и так же вскачь помчался по лесу, шурша листьями.
Тут храбрость меня оставила, я вернулась домой и пошла к Ванечке. Он лег уже спать, стал меня ласкать и всё приговаривал: «Мама моя, моя мама!» Помню, когда, бывало, приду к детям после такого настроения, мне дети давали снова смысл жизни, а сегодня, к ужасу своему, я заметила, что, напротив, отчаяние мое стало хуже и дети подействовали грустно, безнадежно как-то.
Потом я легла, сначала в свою постель, потом меня взяло беспокойство об ушедшем Левочке, и я легла на воздухе, в гамаке, прислушиваясь, не возвратился ли он. Все понемногу собрались на террасе, вернулся и Левочка. Все болтали, кричали, смеялись. Левочка был оживлен как ни в чем не бывало; требования его разума, во имя идеи, не затронули его сердца, да и никак. Боль, которую он мне нанес, он
В гамаке я заснула от этого страшного утомления нравственного и физического. Маша искала что-то со свечой и разбудила меня. Я пошла пить чай. Когда все собрались, читали вслух «Странного человека» Лермонтова. Когда разошлись и уехал Гинцбург, Левочка подошел ко мне, поцеловал меня и сказал что-то примирительное. Я просила его напечатать свое заявление и не говорить больше об этом. Он сказал, что не напечатает, пока я не