Вот такие же и эти мешочники на крышах поезда, как на бревне, плывут к неведомому острову. Они корыстные, жестокие, цепкие, как звери, и это они в неведомом будущем снова стащут разрытый муравейник перед моим государством.

Мой хутор маленький, в девятнадцать десятин[74], с посевом клевера и отличается, как образованный офицер от земледельческой армии: он буржуазен, потому что отличается от всей массы трехполья[75].

После разрушения императорской армии мы должны разрушить земледелие, и мой хутор, как офицеры, должен исчезнуть. Я это знаю теперь.

Когда пирамидальный тополь, старый — столетний сторож, не помнят, кто сажал его, — срубили, Клинушкин не выдержал и бросил имение[76]. Вслед ему в дом вошли мужики, и начался грабеж, тащили все из дома, потом стены дома до фундамента и все кирпичи из фундамента и стены двора. Через неделю остался тут мусор и более ничего — гладкое место...

В городе живут теперь почти все помещики.

22 Апреля. Мужики отняли у меня все, и землю полевую, и пастбище, и даже сад, я сижу в своем доме, как в тюрьме, и вечером непременно ставлю на окна доски из опасения выстрела какого-нибудь бродяги. Дня три я очень горевал, и весны для меня не было, хотя солнце светило богатое, весеннее. Оно было для меня будто черное. И зеленую траву (с чистого поля!) я не видел, и что птички пели, — я с детства знаю и люблю каждую, — не слыхал и записал в дневник свой так: «Звезда жизни моей единственная почернела, а коровушку мою принципиально зарезали мужики».

Только вчера с вечера сердце мое стало отходить, и, проснувшись ночью, я стал думать: «Неужели же солнце, и звезды, и весеннюю траву-цветы любил я только потому, что солнце и звезды светили мне на моей собственной земле и травы-цветы росли в моем собственном саду?» Утром я почувствовал, что в сердце моем всходит богатое солнце, открыл ставню, и солнце мое встречается с солнцем небесным: так мне стало радостно, так весело. Я напился чаю, взял железную лопату и стал в чужом саду раскапывать яблонки.

23 Апреля. Любимое время, когда подорожник зеленеет и грязная дорога становится красавицей. Смотреть теперь на зеленую травку, которая скоро будет помята и загажена чужим скотом, ожидать, когда зацветут деревья, которые скоро лягут под топорами, слушать песню наивных птиц над гнездами, которые разорят, и видеть постоянно перед глазами дележку земли народа, который завтра будет рабом, — невыносимая весна.

Я говорю им каждому по отдельности:

— Немцы близко!

И каждый по отдельности отвечает:

— Ну, и слава Богу!

Или так:

— К одному концу.

Говорю им то же на сходе, и на сходе на меня как звери нападают:

— Это не германцы, это наши образованные с Керенским.

И потом по очереди бросают слова, измененные за год, прелые, которые снова сами будут отшвыривать, как отшвыривают сапогом с дороги оставшиеся за зиму шкурки дохлых собак и кошек.

Не веря ни во что хорошее каждый в отдельности, вместе они все еще с большой силой за что-то стоят — за что? За пустое место. И сила эта вовсе не от революции, а от тех времен, когда народ сообща убирает урожай и отражает неприятеля. Вместо дела — разбой, но раз они вместе, то нужно, как за настоящее дело, стоять и за разбой и выдавать это за священную правду.

Я с малолетства знаю всех мужиков и баб в нашей деревне, они мне кажутся людьми совершенно такими же, как все люди русского государства: дурные, хорошие, лентяи, бездарные и очень интеллигентные[77]. Никогда я себя не отделял от них, никогда не выделял мужиков от других сословий, только они ближе других были ко мне, и потому я говорю о них.

Что меня теперь больше всего останавливает в этом русском народе — это молчание на людях, отделенное несогласием людей. Вчера вот Иван Митрич так умно и горячо говорил мне против тиранов, сегодня на сходе он молчит. Спросишь, оправдывается:

— Нишь можно на людях?

А почему бы нельзя?

Потому-то, впрочем, и нет у нас таких безымянных жертв, мы находимся все в таком тяжелом плену.

25 Апреля. Юродивый Степанушка, обходя мой родной хуторок, избрал почему-то меня, прислал просфору и велел сказать, что, если я буду на месте сидеть, меня не разграбят.

Можно быть великим бунтарем для всего мира, как Ибсен, а жить в мещанской обстановке, так что никто из ближайших соседей и не узнает, что жил тут великий бунтарь. И наоборот, можно буйствовать по соседям — грабить их, убивать, налагать контрибуцию и быть для мира великим мещанином — вот такая нынешняя русская революция.

Сухмень. Озими, не омытые весенним...

Озими крепко взялись с осени, только поговорка у них: осень выклочу, а весна, как захочу. Весна стоит сухая, озими не омыты весенним дождем — сушь весенняя напоминает страшное время 91 года — голод.

Три года навоз не возили, а теперь вряд ли будут возить, потому что раздел временный.

Соседи погибают: рожь выгребают. Прятанье. Грабеж с отчаяния. Синий — прописался: поладил, он будет администратор, все равно как министр земледелия — урядник.

— Если разбойники захватят...

— А это и есть разбойники.

— Как же вы подчинились?

Перейти на страницу:

Похожие книги