Там же, в селе, я узнал от писаря, что мне есть письмо (но, что его передали сюда), хотя боец нашего взвода мне сказал, что письма остались там. Какая досада, быть там и не отобрать свои письма. Однако на передовую я возвратился сытый и удовлетворенный тем, что много узнал и увидел, хотя, лучше бы всего этого не знать.
В нашем шалаше оказались гости с третьего отделения. Они накрывают свою землянку плетнем, который тут же плели, и не хотели днем быть на своей, открытой для врага, более чем наша, позиции. Я, на радостях что наелся, раздал всем им свою пайку табака. Мясо спрятал. Хаустову отдал выпрошенные мною сухари. Бессарабов заискивающе косился на меня взглядом — ему хотелось, чтобы я поделился между всеми и мясом. Наконец он не вытерпел, встал и громко, так, чтобы слышали сидящие поодаль бойцы других подразделений, стал говорить, что я нечестно поступаю, не делясь мясом, хотя бы с Хаустовым. Хаустов бурчал и поддакивал. Когда тот ушел, Хаустов стал говорить что он и так перекусил и что с него «будя».
Он хитер, Хаустов, лицемерен и это, вместе с его манерой грести все под себя, вызывает брезгливое отвращение.
Он болен, к тому же, туберкулезом (по его словам) и я когда-либо заражусь от него — ведь я ем вместе с ним. А ему и сухари другой не дал бы на моем месте, за все обиды, оскорбления, неприятности и позаглазные поношения перед людьми, которым он меня подвергает систематически и неустанно.
Сегодня стрелял батальонный миномет. Выпустил пятнадцать мин и ни одной не попал в цель. Сколько денег ушло на их изготовление и все разбросали зря. Дали б мне пострелять — бил бы мой миномет хоть наполовину ихнего.
Вечером вчера отдал, наконец, парторгу свою автобиографию, теперь осталось собрать рекомендации двух партийцев и бюро комсомольской организации.
Сейчас уже вечер и скоро за ужином пора. Триста грамм сухарей (а нам выдали еще меньше) недостаточно для бойца в таких условиях. Сейчас дополучу, наверное.
03.07.1942
Ко мне нагрянул какой-то майор. Кричал, ругался, что мы не на огневой позиции, угрожал неприятностями и говорил, что немцы так не воюют. Записал фамилию, имя, отчество и еще что-то из моей красноармейской книжки.
Когда пошел докладывать лейтенанту (с ним были капитан и старший лейтенант, как я узнал, специалисты по составлению карт на географической местности). Я разговорился с ним, и когда он узнал, что я пишу, — стал говорить со мной откровеннее. С нами был еще связист Ципкин, член партии. Начали с того, что капитан заявил, что тоже писал когда-то, и что в нашем возрасте или становится слишком мечтательными (художниками, поэтами, изобретателями) — так я его понял, или слишком распущенными — хулиганами. Но это, говорил он дальше, до 25–26 лет. За рубежом этого возраста многие расстаются с мечтательностью.
Перешли на политику. Я поделился с ним, что в тылу иначе смотрел на жизнь и особенно на ход военных действий на фронтах Отечественной войны, чем теперь, когда я увидел все собственными глазами. Газеты приукрашивают многое, многое скрывают или замалчивают, а я раньше всему верил, что узнавал из газет.
Заговорили о картах и о положении на фронтах. Капитан сказал, что у нас карты сейчас плохие, хуже немецких, так как наше командование не думало, что немцы займут такую территорию, так далеко вглубь, и карты составило только до Киевской области включительно. Немецкий же двуфлюзеляжный самолет-разведчик, снимая местность, увеличивает и складывает из кусков снимки, потом получает отличную карту местности, где всякая мельчайшая деталь нанесена. Я выразил удивление неуязвимостью разведчика-самолета двухвостого нашими снарядами, рвущимися рядом с ним.
— Эти самолеты сделаны из специального металла, — пояснил он. И дальше стал объяснять положение на фронтах.