Подали на стол тарелки и хлеб. Тыняновым нужно обедать. У Шкловского осталась прежняя манера — щипать хлеб на ходу; надел шубу и шапку, собрался уходить, но заговорился и, сам не замечая, непрерывно брал со стола хлеб и совал в рот. [Следующая страница вырвана. — Е. Ч.]
... — А отчего вы кашляете.
Ничего серьезного. Это от куренья… Я много курю.
Вот уже и второй порок. У меня тоже много пороков, но главный — интерес к литературе. Скажите, что делается в Питере в литературной среде.
Я ответила, как умела. Живем врозь, никакого единения нету.
Кто же у вас бывает?
Шкапская. Ах, напрасно вы [слово стерто. — Е. Ч.] выругали Шкапскую, она очень хорошая.
Выругал? Нет. Я просто отнесся к ней поверхностно…
Потом сказал о тыняновских романах: «Это все интересно, но
без нутра. Пишет, как Алданов».
А больше ни о ком. Такая жалость, что я не задала ему вопросов. Говорили мы, конечно, только о литературе. О политике он не сказал ни слова. Только заметил:
Теперь у меня нет времени много читать. Не до того!
1927 11 ноября. Вчера вдруг в ящике моего письмен
ного стола проснулась бабочка, которую я считал давно умершей и только случайно не выбросил. Летает и сейчас — и бьется в замерзшие окна.
Вчера мы снимались — у Наппеля, всей семьей. У меня чувство — предмогильное.
В «Academia» вдруг Зильберштейн говорит, что у Шилова есть письмо Чернышевского к Авдотье Панаевой — об ее воспоминаниях. Я кинулся туда. Он тоже, чтобы перехватить эту покупку у меня. Я взял извозчика. Он — бегом. Влетели мы в магазин оба разом. Письмо за мною, но — 40 рублей.
13 ноября. Мура целует маму. — Хоть бы раз меня поцеловала! — говорю я.
Не привыкла я как-то мужчин целовать! — сказала она искренне.
Эти два дня у меня американские: вчера обедал у Гентта, сегодня завтракал с Голдером и Хаппером. Голдер неинтересен: делец. А Хаппер милый долговязый шотландец, начитанный, простодушный, с отличным смехом. Я водил его к Евг. Викторовичу Тарле — тот очень хвалит моего Некрасова, хвалит мои примечания и т. д. Но дни пустые, а ночи без сна.
26 ноября, кажется. Суббота. Много смертей. У парикмахера моего умерла в цвете лет от менингита красивая жена, маникюриха Шура и оставила сына, мальчика дет 10.
Ну что, плачет мальчик? — спросил я у парикмахера дней через 5 после ее смерти.
Плачет.
Жалко матери?
Нет, о матери он и думать забыл, а плачет он, чтобы я в школу дал ему длинные штаны, а я даю короткие!
Прошло еще два-три дня, и мальчик попал под автомобиль- грузовик, ему фонарем разбило голову, и он тут же на мостовой скончался. А на другой день умер наш бывший управдом Дмитрий Иваныч — пьяный, падший, лживый и все же бесконечно милый человек. Когда его хоронили, вся церковь была полна народу, и все плакали о нем как о родном.
Мура: — Дверь у Бобы заскрипела, как скрипка.
Тате бабушка говорит: — Приходи ко мне на елку. Тата: — Я приду, приду к тебе на сосенку.
Мура читает громко и нервно Любе на кухне «Тома Сойера» и «Гайавату». Боба читает мне «Астрономические вечера» Клейна
и мастерит буер — очень толково обращается с топо- 1927
ром и рубанком. Лида пишет о Шевченке. Коле я добыл работу в «Красной газете» — переводить «Акриджа»*. Я фабрикую заметки о Некрасове к его юбилею — хочу съездить в Москву и продать — все стараюсь добыть денег, чтобы хоть недели две отдохнуть…
Увидел третьего дня вечером на Невском какого-то человека, который стоял у окна винного склада и печально изучал стоящие там бутылки. Человек показался мне знакомым. Я всмотрелся — Зощенко. Чудесно одет, лицо молодое, красивое, немного надменное. Я сказал ему: — Недавно я думал о вас, что вы — самый счастливый человек в СССР. У вас молодость, слава, талант, красота — и деньги. Все 150 000 000 остального населения страны должны жадно завидовать вам.
Он сказал понуро: — А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. Лежу в постели и читаю письма Гоголя — и никого из людей видеть не могу. — Позвольте! — крикнул я. — Не вы ли учили меня, что нужно жить, «как люди», не чуждаясь людей, не вы ли только что завели квартиру, радио, не вы ли заявляли, как хорошо проснуться спозаранку, делать гимнастику, а потом сесть за стол и писать очаровательные вещи — «Записки офицера» и проч.?!
— Да, у меня есть отличных семь или восемь сюжетов, — но я к ним уже давно не приступаюсь. А люди… я убегаю от них, и если они придут ко мне в гости, я сейчас же надеваю пальто и ухожу… У нас так условлено с женою: чуть придет человек, она входит и говорит: Миша, не забудь, что ты должен уйти… — Значит, вы всех ненавидите? Не можете вынести ни одного? — Нет, одного могу… Мишу Слонимского… Да и то лишь тогда, если я у него в гостях, а не он у меня…