Господи! Если б знали все это «там». Если б они не узнали, и как можно дальше! А я точно там сижу – и все это знаю. Но пусть я.

8 февраля

Нет, я еще не готова. Я еще не достигла той первой черты, за которой, думала, уже я есть. Я еще «как бы», т. е. делаю, думая. И оттого выходит плохо. Не оторвалась окончательно, действительно. И тебя, Дима, люблю еще с самостью, с болью.

Не домололи внутренние жернова. Еще суд и осуждение. Да, да, перед собой не скроешь. В иные минуты, впрочем, – бывает…

Уподобление есть Савинкову (чего мне здесь бояться?). Уподобление в том, что ведь и он, как бы вчера, – личник, отщепенец и террорист, – а говорит и хочет быть «каплей в море народном», за Ленина без коммуны и т. д. Я – как вчера гордая, злая, бессильно страдающая, боящаяся боли и всякой смерти, жестоко-любящая, – а говорю себе и хочу быть внутренно-сжатой и всепрощающей, крепкой и широко-любящей. Так надо.

Но это лишь уподобление. Внешнее. То, что я есть, и то, чем надо быть, – так далеко от бедного Савинкова. Я, в своем, действительно умею говорить себе его слова: «Я не был призван. Был ли я хоть зван?» А ему в голову это не придет. А в этом сила.

Нет, все не то. Уж важно, что я иду к своей доброте. С каждым мгновением я отрываюсь от тебя, Дима, но это хороший отрыв. Главное, главное – не судить тебя. Не видеть старыми глазами тебя – с Деренталями в одной яме, двух прислуживающих, тебя – оборотня… Неужели не побежу эти соблазны? Когда Савинков за обедом в субботу так надтреснуто смеялся – ведь у меня была же и к нему опять жалость, поверх ясного моего взгляда? Ведь не было у меня к нему ни минуты возмущения или какого-нибудь личного оскорбления? А ведь я его не люблю. Жалость моя любовная к тебе, Дима, должна покрыть тебя, помочь тебе невидимо – на мой счет. Вполне на мой.

Но очень тяжело и трудно. Очень. Очень. Очень.

Прорыв в молитву.

1923, Париж

Примирение с тем, что кажется нелепостью, невозможностью. Говорю о внутреннем, о тебе, опять. Примирение есть. Но от себя не скрываю, это – омертвение тканей. И омертвение не естественно (от старости), а непрестанным усилием воли.

Я не хочу знать то, что знаю. Я, правда, не знаю, как я это знаю, и потому – куда уж другим что сказать! Но я и сама этого знания не хочу, я ужасаюсь до боли, и – глаза крепко-крепко закрываю. Достигается желанное… но это омертвение ткани душевной.

Да о чем я? Не все ли равно – я? А ты не погиб. Тебя только нет там, где ты (с Савинковым). Где ты скитаешься, мой вечный, мой верный тому, чему нельзя не быть верным?

Иногда мне кажется, что никакого Савинкова уже давно нет, и ты в руках злого марева, призрака. Не боюсь тут сказать – дьявольского, чертовой игрушки, да, да! Ведь именно черт не воплощается, и у него игрушки такие же. Не страшная эта кукла — Савинков. Только для тех, кто не знает, что это. Правда, таких и природа не любит, не терпит, ибо он пустота. Я сама не знаю, когда я пришла к такой для меня бесповоротной формуле (и с таким смыслом): пустота. А смысл такой: Савинков хуже всякого большевика, Троцкого, например. Т. е. совсем за чертой человеческого и Божьего.

Нет, вот сказала – и мне стало страшно. Как это я смею такое говорить? Откуда? А может, это личное, за тебя, Дима, когда я вижу, что тебя он из тебя выгнал?

Право, я сама двоюсь. И говорю – и не смею говорить, и знаю – и хочу не знать, верю, что ничего не знаю.

О, пусть бы ты меня пережил. Может, ты бы увидел в моих словах правду, которой я сама не вижу, не понимаю.

Пусть Бог судит и видит Савинкова, я не умею и не смею. Молчу. Молчу.

Декабрь

Я ощупью пробираюсь. И падаю. В злобу падаю, в боль одиночества, в омертвение. А потом опять, тихонько. Кому долго, тому хорошо. А кому не долго, тому плохо добывать. Все на горы смотрела, а вот тебе пылинки. А ты их люби, как горы. Они – твое. Твоя доля. Немножко, немножечко. Если я так доведу, ускромнюсь так, – я знаю, что мне Бог простит многое. Только надо еще никого не обижать. Враг только один – Враг; во всех образах – но всегда один.

Горе, что и в малом надо крепко, а я слабая. Т. е. могу крепко, а тогда выходит не мягко. О, какое борение!

Если б чем-нибудь послужить к его спасению тоже. Хоть как-нибудь, косвенно. И не «там» (там-то он спасется), а еще здесь, на земле. Чтобы он вернулся в себя, зная, что здесь – правда жизни и благословение дела только в этих трех, и вместе:

верность, крепость, благость.

Если они будут, будут и другие необходимые: ясность, тихость, скромность.

У меня есть верность, бывает крепость, а благости я ищу борением, всегда, часто падаю – и опять борюсь. Господи, не для себя! Я-то всегда в страхе для себя.

Перейти на страницу:

Все книги серии Биографии и мемуары

Похожие книги