В воскресенье, через несколько дней после того, как я не смог отвезти тебя в лагерь с роботами, мы услышали, что подъезжает автомобиль. Сначала услышали, а потом увидели – он петлял по каменистой дороге. Ты провел последние три дня, не понимая, что вообще произошло: в четверг, в тот день, когда ты должен был отправиться в лагерь, ты проснулся и обнаружил, что ты по-прежнему в Липо-вао-нахеле – наверное, ты надеялся, что это сон, что ты проснешься в кровати в доме твоей бабушки, – и ты бросился на землю и хныкал и даже бил землю руками и ногами в некоей пародии на вспышку детского каприза.
– Кавика, – сказал я, подбираясь к тебе (Эдвард бродил по пляжу), – Кавика, все будет хорошо.
Тут ты резко сел, лицо твое было мокрым от слез.
– В каком смысле все будет хорошо? – крикнул ты. – А? В каком?
Я присел на пятки.
– Не знаю, – пришлось мне признать.
– Конечно, ты не знаешь, – проревел ты. – Ты ничего не знаешь. Никогда. – И ты снова заплакал, а я отполз в сторону. Я не винил тебя. В чем? Ты был прав.
В пятницу и субботу ты не открывал рта. Не выходил из палатки даже поесть. Я тревожился, а Эдвард нет.
– Оставь его в покое, – сказал он. – Рано или поздно выползет.
Но ты не выполз. И поэтому, когда появился автомобиль, ты не сразу выкарабкался из палатки, а когда все-таки выкарабкался – стоял, жмурясь на солнце, и смотрел на него, как будто это видение. Только когда дядя Уильям вылез с водительского сиденья, ты издал слабый, звериный возглас – я никогда не слышал, чтобы ты так делал, – и побежал ему навстречу, шатаясь от жажды и голода.
Он приехал не один. На переднем пассажирском сиденье сидела твоя бабушка, а Джейн и Мэтью с испуганными лицами жались сзади. Первой тебя ухватила твоя бабушка – она пихнула тебя позади себя и встала между тобой и Эдвардом, как будто он может рвануться и ударить тебя.
– Я не знаю, что у вас за игра, не знаю, что вы тут делаете, – сказала она. – Но внука моего я у вас забираю.
Эдвард пожал плечами.
– Не думаю, что это вам решать, леди, – сказал он, и я невольно сделал шаг назад. Леди. Я никогда не слышал, чтобы к моей матери обращались так непочтительно. – Это решать вашему сыну.
– Тут вы ошибаетесь, мистер Бишоп, – сказала она и обратилась к тебе, мягче: – Залезай в машину, Кавика.
Но ты не двинулся. Ты выглянул из-за ее спины и посмотрел на меня.
– Па? – спросил ты.
– Кавика, – сказала она, – залезай в машину немедленно.
– Нет, – сказал ты. – Без него не пойду.
Без него: ты имел в виду меня.
– Господи, Кавика, – нетерпеливо сказала она, – он с нами ехать не хочет.
– Хочет, – упрямо сказал ты. – Он не хочет оставаться здесь – правда, па? Поедем с нами домой.
– Это его земля, – сказал Эдвард. – Чистая земля. Гавайская земля. Он остается.
Эдвард с твоей бабушкой стали спорить, а я поднял лицо к небу – белому и жаркому, слишком жаркому для мая. Они словно забыли о моем существовании, забыли, что я стою там, в двух шагах от них обоих, третьей вершиной треугольника. Но я не слышал больше ни трюизмов Эдварда, ни распоряжений твоей бабушки – вместо этого я смотрел на дядю Уильяма, на Джейн и Мэтью, которые во все глаза уставились не только на нас троих, но на весь наш участок. Я видел, что они рассматривают палатки, голубой брезентовый тент, картонные ящики. В две предыдущие ночи шел дождь, и из-за ветра одна сторона нашей с тобой палатки обвалилась, так что когда я там спал, нейлон окутывал меня, как саван. Коробки еще были влажными, и их содержимое – наша одежда, твои книжки – валялось вокруг и сушилось; впечатление было такое, как будто разорвался снаряд и все разметал. Тент был покрыт грязью; с акации свисал десяток пластиковых пакетов с нашей едой – чтобы уберечь ее от муравьев и мангустов. Я понимал, что предстает их глазам: непримечательный клочок неухоженной земли, весь покрытый уродливым мусором – пластиковыми бутылками, сломанными пластмассовыми вилками; тент шумно бьется на ветру. Да, это Липо-вао-нахеле, но мы не посадили там никаких деревьев, а те, что там и так росли, использовали как мебель. Место казалось не просто неухоженным, а прямо-таки запущенным – и это мы с Эдвардом довели его до такого состояния.
В тот день они тебя увезли. Они пытались сделать так, чтобы меня признали недееспособным; чтобы признали, что я не справляюсь с родительскими обязанностями. Они пытались отнять у меня трест. Я говорю “они”, потому что это дядю Уильяма послали (втайне) поговорить с кем-то в государственной службе опеки, а потом посоветоваться с его однокашником по юридическому факультету, который теперь был судьей по семейным делам, но на самом деле, конечно, речь не о “них”, а о “ней” – о твоей бабушке.