Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.
– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?
Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.
Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.
Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества.
Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.
Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.
В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.
Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.
И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.
Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.
– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!
Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.
– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.
– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?