Младший священник Катус, который пришел с патером Липпахом, перестал молиться на другом конце камеры и приблизился к столу, за которым сидел Будовец.
— Это за наши ошибки и прегрешения, — медленно и значительно произнес Будовец. — Мы не постигли всего величия задачи, которую возложили на себя.
— Зачем обвинять себя, если мы хорошо знаем, что всему виной венгры, которые обратились в бегство чуть ли не с начала Белогорской битвы, — быстро возразил Михаловиц.
— И это наша вина, что венгры обратились в бегство, — с грустью отвечал Будовец, глядя прямо перед собой, точно перед ним серела не сырая, обшарпанная стена, а как будто он видел перед собой даль, видел клубок, в котором переплетены нити причин и следствий всех событий. — Это наша вина, что венгры бежали и что, кроме мораван, никто не сражался с одушевлением. Что им до нашей победы? Ничего. Им нужны деньги. А раз мы им не платили, на что большее нам надеяться? Мы забыли о народе — в этом наша тягчайшая вина, в этом наше заблуждение.
Да, теперь это признали и остальные. Они начали восстание без народа, они решали судьбы страны без участия народа — и вот как все кончилось.
— Если бы мы могли исправить свою вину! — со вздохом сказал Криштоф Гарант.
— Исправить невозможно, мы можем только понести наказание, — ответил Будовец.
— Бог простит нам вины наши, совершенные ведомо и неведомо, — тихо проговорил Михаловиц.
— Пусть простят нам те, кто за наши ошибки и заблуждения понесет расплату в будущем, — добавил Будовец, осеняя себя крестом. Он поднял глаза: — Господи, ослепи дух мой, дабы не узрел я тех бед, кои должны обрушиться на мою родину…
О еде не думал никто. И все же, когда прислуга рихтара пришла спросить, что приготовить на ужин, не отказались. Хотелось подкрепить свои силы перед завтрашним «выходом», чтобы ослабевшее тело не предало их гордый дух. Ибо они, не сговариваясь, преисполнились твердой решимости: не проявить ни малейшей слабости и умереть твердо и с достоинством.
После трапезы священники вновь приступили к исполнению своего долга. Они переходили из одного помещения в другое, стараясь ободрить приговоренных, беседовали с ними и пели псалмы. Когда их надрывающие душу молитвы кончились и наступила тишина, пан Криштоф Гарант в последний раз рассказал о том, что видел он в святой земле.
Теперь они остались одни. После наступления темноты ушли последние посетители. Остались только священники и стража. И стража была захвачена торжественно-горестным чувством. Увидев, что осужденные отрешились от всего светского и никто из них не помышляет о бегстве, они оставили свои алебарды и, преклонив колени на холодном полу коридора, молились и пели вместе с осужденными.
Часы на башне пробили полночь, и их чистый бой выделялся на фоне другого звука, который до сих пор заглушался песнопениями и громкими молитвами. Только теперь они поняли, что означает этот другой звук — непрерывный тупой стук где-то снаружи, — который проникал через приотворенные оконца, через переходы, даже через толстые стены: это плотники строили помост. Большую сцену, где разыграется последнее действие трагедии.
Стук молотков напоминает им, что они подошли к концу пути.
Возвышение, которое воздвигают там на площади, — это мост, по которому они перейдут из жизни в смерть.
— Возлюбленные други мои, — обращается к ним Будовец, — используем последние оставшиеся нам часы для отдохновения души и тела. Не для того, чтобы удовлетворить грешные требования плоти, но для того, чтобы собрать силы для завтрашнего великого испытания…
Улеглись кто где попало и попытались уснуть.
И Есениус старался уснуть. Но сон не шел к нему.
Теперь, когда напряжение ослабело и он перестал бороться с теми страшными представлениями, которые неотступно стояли перед глазами, его охватил озноб.
Всю силу воли напрягает он, чтобы призвать последний сон, в котором еще можно ощутить свое бытие. Завтра он уснет долгим, вечным сном. И во имя этой великой минуты он жаждет запастись силами. Он обращается к своему любимому Лукрецию и на границе бдения и сна повторяет его слова.
Смерть говорит: