Он. Кто это сказал? Разве солнечный огонь лучше кухонного? И ещё «здоровое величие»! Уши вянут! Неужели ты веришь в такую чепуху, в ingenium[111], ничего общего не имеющий с адом? Non datur[112]. Художник — брат преступника и сумасшедшего. Думаешь, когда-либо получалось мало-мальски порядочное произведение без того, чтобы творец его познал бытие преступника и безумца! Что больное и что здоровое? Без больного жизнь за всю свою жизнь не обходилась и дня. Что настоящее и что ненастоящее? По-твоему, мы фармазоны? По-твоему, мы выуживаем стоящие вещи из ничего? Где нет ничего, там и у чёрта нет прав, там тебе никакая бледная Венера ничего путного не придумает. Мы ничего нового и не создаём — это дело других. Мы только разрешаем от бремени и освобождаем. Мы посылаем к чёрту робость, скованность и всякие там целомудренные сомнения. Мы снимаем с помощью кое-каких возбуждающих средств налёт усталости, малой и великой, личной и всего нашего времени. То-то и беда, ты забываешь об эпохе, у тебя нет исторического подхода к вопросу, если ты жалуешься, что вот, дескать, имярек сумел получить всё сполна, бесконечные блаженства, бесконечные страдания, а никто не ставил перед ним песочных часов и не предъявлял ему под конец счета. Дары, которые он в свою классическую эпоху сумел получить и помимо нас, ныне можем предложить только мы. И мы предлагаем большее, мы предлагаем как раз истинное и неподдельное — это тебе, милый мой, уже не классика, это архаика, самодревнейшее, давно изъятое из обихода. Кто знает ныне, да и кто знал в классические времена, что такое наитие, что такое настоящее, древнее, первобытное вдохновение, вдохновение, пренебрегающее критикой, нудной рассудочностью, мертвящим контролем разума, священный экстаз? Кажется, чёрт слывёт у вас беспощадным критиком? Клевета, опять клевета, дорогой мой! Дурацкая болтовня! Если он что-либо ненавидит, если что-либо на свете ему враждебно, то это именно беспощадная критика. Если он чего-то хочет и что-то дарит, то это как раз триумфальный, блистательно беззаботный уход от неё!

Я. Жулик!

Он. Ну, конечно! Если кто-то, скорее из правдолюбия, чем из эгоизма, пытается опровергнуть превратнейшие о себе толки, значит он жулик. Нет, твоя сердитая застенчивость не заткнёт мне рта, я знаю, что ты просто скрываешь своё волнение и слушаешь меня с таким же удовольствием, с каким девчонки слушают в церкви галантных шептунов. Взять, например, то, что вы называете экспромтом, то, что вы уже сто или двести лет так называете, ибо прежде этой категории вообще не существовало, как не существовало собственности на музыку и всего такого прочего. Итак, озарение, экспромт, каких-нибудь три-четыре такта, не больше, правда? Всё остальное — обработка, усидчивость. Верно ведь? Хорошо-с. Но мы-то натасканы в литературе, мы сразу замечаем, что экспромт не нов, что больно уж он отдаёт то Римским-Корсаковым, то Брамсом. Что делать? Давай менять. Но изменённый экспромт — разве это экспромт? Возьми бетховеновские черновики! Тут уж от тематической концепции, как она дана богом, вообще ничего не остаётся. Он видоизменяет её и приписывает: «Meilleur»[113]. Как мало доверия к божественному дару, как мало уважения к нему в этом отнюдь ещё не восторженном «meilleur»! Действительно счастливое, неистовое, несомненное вдохновение, вдохновение, не задумывающееся о выборе, не знающее поправок и уловок, такое вдохновение, когда всё воспринимается как благословенный диктат, когда спирает дух, когда всего тебя пронизывает священный трепет, а из глаз катятся слёзы блаженства, — оно не от бога, слишком уж много оперирующего разумом, оно от чёрта, истинного владыки энтузиазма.

Меж тем при последних словах этот малый как-то постепенно менялся; он стал как бы совсем другим: уже не босяк, не проститутка в штанах, а, поди ж ты, что-то такое почище — белый воротничок, галстук бантиком, на изогнутом носу роговые очки, а из-под них мерцают влажные, тёмные, с краснотцой глазки; в лице какая-то строгость и мягкость: нос строгий, губы строгие, а подбородок мягкий, с ямочкой, и ещё ямочка на щеке; бледный покатый лоб, волосёнки на темени, правда, жиденькие, но зато по бокам густая, чёрная, пушистая шевелюра — этакий интеллигентик, пописывающий в газетах средней руки об искусстве, о музыке, теоретик и критик, который и сам сочиняет музыку, поскольку не мешает ему умствование. Мягкие худые руки, сопровождающие речь деликатно-неловкими жестами, иногда легонько поглаживающие густо заросшие виски и затылок. Вот каким стал посетитель, примостившийся в уголочке. Росту в нём не прибавилось; а главное — голос, носовой, чёткий, нарочито благозвучный — остался тот же: перемена его не затронула. Слышу, как гость говорит, вижу, как под скверно выбритыми усами шевелится его большой, сжимающийся в уголках рот, усердствуя в лабиальной артикуляции.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги