— Вот уж около моста встрела, гляжу, стоит Марина Николаевна! — говорил отец. — Загуляло на дворе, давно ждали! — ухмыльнулся он. — Вот тебе весна, Победа, а, Михалыч?! Куда! Ну, ничего, это последнее издыхание у зимы. Самовар ставь, Грунь, погреемся.
— Нинка-то не замерзла в сапожках лаковых? — О Нинкиной юбчонке Груня не сказала.
— Заморозишь ее! Домой побегла, нынче третью серию по телевизору показывают.
— Ну, у нее все серии в голове, — сказала Груня с обидой. — Зашла бы погрелась. Целовались, что ль, на прощание-то?
— Об этом история умалчивает! Тебе все надо знать! — ласково говорил жене Николай. — Ты, Михалыч, как, на вечернюю зорю думаешь?
— Не знаю… — Меркулов и в самом деле не знал, как быть.
— Да будет вам, что за нужда на ветру сидеть, давайте лучше чай пить! — разрешила его сомнения Груня.
— И правда! В весну утром не возьмешь, вечером не надейся. — Николай почуял сомнения Меркулова. — Утром завтра посидишь, а потом по озера́м пройдем. К обеду возьмем, неправда! Завтра праздник, отметить полагается.
— И ладно, — сказала Груня.
Вечер быстро накрыл Амбу. То ли чай разморил всех, то ли третья серия телевизионного фильма утомила — рано легли спать. А скорее всего, была в избе какая-то пустота после отъезда Анатолия. Он хоть ни одного вечера не посидел дома, с родителями, но все же был здесь, будто дух его витал в избе, даже само ожидание, сама тревога Грунина, ее недремотные, обидные вздохи поздними ночами наполняли комнаты его вещественностью. А теперь была пустота, которая не скоро заполнится иными заботами и тревогами.
Меркулов лежал на своей жесткой койке в темноте; ребристо скользила под головой набитая соломой подушка. Он не спал. От окошка тянуло приятной свежестью, простыни казенно пахли стиранным. За окошком посвистывало, то и дело будто дробью ударяло по стеклу — ветер наносил сухую снежную крупку. Бессвязное что-то толклось внутри Меркулова — то картины Груниного ночного бегства из Колымани в Амбу вставали перед ним, то сцены этой самой третьей серии… На экране была война, работа наших разведчиков, было что-то игрушечное в красивых немецких мундирах, в ночных шоссе, идущих под автомобильные колеса, в нарочито обнаженных сценах драк, снятых по последним модам голливудских боевиков… Николай осоловело смотрел на экран, стараясь, видимо, уловить хитросплетения сюжета, а потом крякнул с досадой:
— Не война, а хреновина одна… Что же это, Михалыч, про солдат совсем забывать стали? Что ни картина — шпионы да разведчики. А про солдата, который на своем горбу все вынес, пол-Европы пузом пропахал, забыли. Вот картина была — «Сын полка», я сам солдат, многого нагляделся, а как покажут — сердце кровью изойдет. А теперь в игру ударились. Нинка Федоровцева, чай, глядит не наглядится: как это все красиво было, бах-бах — и в сумку…
Маринка, сидевшая ближе всех от телевизора, обернулась, осуждающе пожала плечиками, мол, не мешай, папа. А Николай продолжал:
— Или вот возьми, Михалыч, манера пошла уголовников показывать, как их ищут. Столько картин наклепали, ну просто помешались! Я так думаю, в кино-то надо главное показывать, нашу основную дорогу, а не про воровство да бандитизм, это теперь обочина… Ты приезжай-ка, друг сердешный, в деревню, погляди, что в жизни-то идет.
Маринка заткнула пальчиками уши, совсем, видно, осердилась.
— Летось мне плакатики прислали, чтобы, значит, развесить на стенке, о борьбе с браконьерами, чтобы осетра да стерлядь не ловили. Мне-то они без надобности, плакатики эти, в наших озерах плотва да окунь, на Оби, там, правда, есть. Глянул я на плакатики-то!.. Браконьерам — бой! И рисуночек — как этот браконьер стерлядку, значит, ловит. Так он точно и подробно нарисован, самолов-то этот запрещенный, прямо чертежик, да и только, наглядное пособие. Тут кто и не знал, так вот, пожалуйста, делай и лови… Так и с картинами — все про ворюг да аферистов, про бандитов, грабителей. Молодежь-то смотрит на это, как на те самые плакатики про запрещенную ловлю рыбы, да на ус наматывает, вот ведь что!.. Непонятно мне это…