Горел огонь и перед землянкой Данчи. Семья еще не ложилась, в маленькой кастрюле варился ячмень. Это Мовла поделился с ними. Сорокалетняя Хеди, жена Данчи, хотя на вид ей дашь все пятьдесят, сидя на корточках, большой деревянной ложкой помешивала ячменный кулеш. Тут же у огня примостились и двое ее детей. Глаза ребятишек прикованы к кастрюле. Им не терпится, они убеждены, что ячмень уже давно сварился, а мать, не попробовав, все размешивает и размешивает его. Наконец Хеди разложила еду по мискам, и дети с жадностью голодных волчат набросились на нее. Болат, как ни был голоден, а нет-нет да и вылавливал зерна из своей миски, бросал в ложку младшей сестры. Поев, Болат отправился проведать своего друга Соипа.
Човка ушла в землянку спать, а Хеди долго еще сидела у огня, вороша хворостиной догорающие угли. Она чутко вслушивалась в ночную тишину, пыталась уловить звуки шагов и ждала, не раздастся ли голос мужа. Утомленная напрасным ожиданием, скрылась в землянке и прикорнула возле Човки.
Над речкой, у самой воды, скособочилась избушка из прутьев, обмазанных глиной. У входа ее, уткнувшись лицом в колени, сидел двенадцатилетний Соип. Чтобы хоть как-то спастись от назойливых комаров, он обмотал голые ноги травой. Мохнатая отцовская шапка была ему слишком велика, но он несказанно рад и такой. Соип поминутно хлопал себя то по коленкам, то по щекам, отгоняя кровопийц-комаров: из него и высасывать-то нечего, так нет же, все равно садятся. А на сердце и без них тошно. У Соипа умерли отец и две сестры. Один он остался теперь у матери, которая стонет сейчас больная в землянке. Да и сам он чувствует себя плохо. Голоден. Поел травы, теперь вот резь в животе.
Сходил сегодня Соип в соседнее село. Красные яблоки видел в садах, желтые груши. Так бы и впился в них зубами. С одного двора хлебом вкусно пахло. Напрасно вспомнил сейчас — слюнки потекли. Лучше бы не ходил, не смотрел, не вспоминал…
Соип не слышал, как к нему подошел Болат и тронул за плечо.
— А, это ты…
— Держи, Соип, — сказал Болат и что-то сыпанул ему в руку.
— Что это?
— Мать ячмень пожарила…
— Откуда?
— Мовла принес чашку. Ешь!
Соип поднес было руку ко рту, но тут же опустил ее.
— Ты что? — спросил Болат.
Соип заплакал. Никто и никогда еще не жалел его так, как Болат. Хороший друг!
— Ты ешь, ешь, — уговаривал Болат. — Половину я сам съел, половину тебе принес.
Соип потянулся и свободной тонкой рукой прижал к себе друга.
— Нельзя… Я отнесу матери… Мать умирает… от голода…
Болат знал. Только чем он мог помочь? Постоял, помолчал и ушел…
А Соип забрался в непроглядную темноту землянки.
— Нана[85], - позвал он.
— Что тебе, сынок? — чуть слышно откликнулась мать.
— Я. Вот… покушай.
Соип нашел руку матери и высыпал ей на ладонь ячменные зерна.
— Ты сам бы съел.
— Я уже.
Соип вынырнул из землянки. Постояв некоторое время на воздухе, вернулся.
— Поела? Полегче теперь?
— Да, сынок. Завтра бы тоже так поесть, глядишь, и на ноги бы встала… Ох, винограду бы… хоть одну кисточку… Тогда бы совсем поправилась. Да ниспошлет Аллах тихого счастья. А как винограду хочется…
У одного из костров собирались люди. Много людей. Человек двадцать. Среди них сидел и рыжий Касум. Красивый мужчина был когда-то. Да только война обезобразила его красу. Без глаза домой вернулся. Но Касум не унывал. Одним глазом видел лучше других с двумя глазами.
А у Мовлы пустой рукав. Левый. Осколком снаряда руку снесло.
Как ветку. Мовла сразу и не почувствовал тогда…
Маккал рассказывал что-то интересное. Маккал много знает, в разных странах побывал, среди русских долго жил. О том, что слышал, и рассказывает. А людям интересно. Слушают его внимательно. Маккал счастливчик — ему на войне повезло: всего лишь три пальца на руке потерял…
Горит костер. Вокруг люди. У всех сейчас одна радость — огонь и тепло. Одежда на всех одинакова: старая, поношенная, в заплатках. И оружие у всех. А как же без оружия, да еще в чужом краю! Пистолеты, ружья, кинжалы. Вдруг что-нибудь случится? Их защитить некому. Потому без оружия им нельзя.
Просто невозможно.
Горят костры. Люди сидят вокруг костров. Много костров…
Много людей…
Не навязывайте здешнему народу не соответствующих его нравам и обычаям законов, которых никто не принимает.
А.С. Грибоедов
На лагерь опускалась ночь. Небо чуть бледнело, вспыхивало миллиардами звезд. Млечный путь туманным сиянием протянулся над головой. Но небо это чужое. И ночь чужая. И чужие люди вокруг на этой чужой земле…
Но нельзя беспрестанно лить слезы, не пристало горцу простирать руки, взывая к небу. Не мужское дело поддаться горю и жить, опустив голову и разучившись смеяться. "Эге-ей, кенти!
Вы что, приуныли? Тогда зажигай костры!" Робкие язычки огня облизывают сучья. И вот уже слышится смех то здесь, то там.
И тьма отступает перед пламенем костра.
— Расскажу-ка я вам, что случилось под Аллероем, — слышен звонкий голос. — Жил в нашем ауле здоровяк по имени Бута.