Разозлившись, он поднялся со стула. Ему хотелось спать, разболелась голова, саднил мальчик, во рту после вина был привкус разношенных тапок, а в мозгу после ночных экзерсисов шлепал другой, осуждающий его тапок; к тому же погода была такая, что — или в постель, или в кабак. Тучи висели низко, моросил, не переставая, мелкий, надоедливый дождик, вода собиралась на оконном стекле и стекала одиночными струйками. Он подумал об Эльжбете Будниковой, повешенной за ноги в каком-то складе, об убийце, наблюдавшем, как кровь все медленнее и медленнее вытекает из ее горла. Подставил ведро? Таз? Или она стекла через канализационную решетку? Он представлял себе эту сцену все четче и чем глубже в нее погружался, тем сильнее росло в нем чувство самой обычной, человеческой, а вовсе не юридической справедливости. Было что-то очаровательное в Эльжбете Будниковой на видеозаписи с городской камеры. Красивая женщина, с девичьими повадками, которая не забыла, что такое подбежать с подскоками, громко рассмеяться в кино, а летом съесть вафлю со сбитыми сливками и оставить на носу белую кляксу. Которой хотелось заниматься с детьми, устраивать представления, выступления — часто, наверное, даром или за гроши. У которой, скорее всего, были уже расписаны все каникулы, которая знала, кто когда приедет, когда экскурсия, когда концерт, когда поездка в замок в Уазде. Которая радовалась, когда матери говорили ей: жалко, что мои дети уехали на каникулы, ведь в городе такое творится.
Она была жива, когда он повесил ее за ноги, когда распанахал ей горло. Яркая артериальная кровь выстрелила мощной струей, вспенилась, а потом стекала по лицу в такт с последними ударами сердца.
Шацкому впервые в жизни захотелось во что бы то ни стало увидеть преступника в зале суда. Даже если для этого придется с перепоя осматривать каждый гребаный символ, созданный человечеством на протяжении всей своей истории.
Он вернулся к компьютеру, записал все, что нашел о руне «эйваз», и засел за национальные символы. Подумал, что, пожалуй, правильнее искать не еврейский, а антисемитский след. Читая национальные порталы, не верил своим глазам — он ожидал призывов вроде «Ублажить жида топором!» или «Голубцов в газовую камеру!», с рисуночками в духе довоенных антисемитских пасквилей, а тут — стильные, хорошо отредактированные сайты. Но руны с его фиговиной, как на грех, нигде не было. Был
— Аллилуйя! — воскликнул он, и в ту же секунду в дверь просунулась рыжая головка Соберай.
— Хвалите Господа, — докончила она осанну Всевышнему. — Утром я описала наш загадочный значок мужу, он сказал, что это
Шацкий быстренько позакрывал все окошки на мониторе.
— Естественно, я разбирал бумаги. Ну конечно же
Соберай кинула ему многозначительный взгляд, но промолчала. Уселась рядышком в обволакивающем облачке парфюма, облачке довольно-таки фруктовом, не в меру фруктовом для ранней весны, и разложила на столе распечатанные страницы. На одной из них
— Взгляни-ка, Теодор. — Он позабыл, кто к нему так в последнее время обращался, разве что учительницы в школе. — Загадочная половинка свастики с такой штуковиной — это символ Вислы, видишь ее очертания на карте Польши? Вправо, потом наискосок вверх-вверх-вверх и потом снова вправо. А штуковина — это место, где Висла протекает через Краков. Символ возник в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда к власти пришел Гитлер. Тогда нацисты ввели свастику, а на все другие символы, кроме ими же одобренных, наложили запрет. О нашем Белом орле[38] лучше было не заикаться, его строго-настрого запретили еще в прусские времена. И что придумали наши дошлые землячки в Германии? Они придумали этот значок и говорят немцам: вот половинка свастики, немцы строят умное лицо, кивают, дескать, да-да, это имеет смысл, у настоящих немцев своя целая, непревзойденная свастика, а у поляков в Германии только половинка,
— Чего же тут не
— Понятно, для наших это полная противоположность того, что собой представляла свастика.
— А название? От