Вы должны спросить, товарищ майор, из-за каких таких ужасных драм я не мог обратиться к внучке или дочери. В буквальном ли смысле со мной откажутся разговаривать? Наверное, нет, не в буквальном. Не в каждой семье должна разыграться шекспировская трагедия, чтобы возникло отчуждение. Полагаю, они стыдятся меня, считая сумасшедшим, притом и спятившим в неприличную сторону: масоны, заговоры... Мне было слишком тяжело выяснять подробности, и мало-помалу — интеллигентно, без сцен — меня не стало. Я их не виню. Никогда не винил. Я помню, как шарахался мой однокашник (и сосед по подъезду) С. от собственной бабки, девятипудовой тяжкобезумной старухи, зимой и летом ходившей в облезлой шубе и шляпке с пером и возглашавшей анафему «жидам и коммунистам». А это была женщина, близко знавшая Вячеслава Иванова, Розанова и верхушку кадетской партии — весь блеск Серебряного века в алфавитном порядке. Бедный С.! Через тридцать лет уже его дети отказывались понимать, как он — студент-филолог! — мог не расспросить, не записать, не собрать умелой метёлкой драгоценный сор мелочей и подробностей, и он, жалуясь мне, говорил: «Навоображали какую-то Нину Петровскую пополам с Тырковой-Вильямс! А она, когда я пытался спросить, отвечала: нечего о них говорить; либо бардаши, либо начётчики. Не говоря уже о том, что я вообще не знал, что она знала Блока!»

Я решил ждать. Я не был так наивен, чтобы думать, что теперь узколицый с меня слезет, и готовился. И знаете ли, жду-поджидаю, а мерзавец всё не объявляется.

Я не кинулся искать его сам только потому, что не знал, с чего начать. Дни напролёт торчать в парке Державина? Пойти к этому молодому человеку и всё ему рассказать? Позвонить дочери?

Сказать правду, товарищ майор, я не хотел с ней разговаривать, она слишком больно меня оскорбила. Я написал бы письмо, будь я уверен, что она его вскроет и прочтёт. Даже и начал писать, но застрял на обращении: просто по имени? «моя дорогая дочь»? Нет, это не смешно. Это страшно.

(Вот я уйду, товарищ майор, как та безумная бабка С., а ведь тоже многое мог бы поведать благоговейно замершему слушателю с диктофоном. Но чем будет это «многое»? Стоит ли потомкам сожалеть о нерассказанных рассказах? В конце шестидесятых, в семидесятые спохватились и стали записывать за уцелевшими: Бахтин, Шульгин, так далее... Одни выжили из ума, другие изолгались — и все, все пережили своё время. И что осталось от самого времени: с кем, когда, на каком диване.)

Жду. Время идёт. Ничего не происходит.

(Да и о чём, кроме дивана, честно расскажешь? Можно подумать, через десять, двадцать, сорок лет действующие лица — кто из них доживёт? — начнут откровенничать о перестройке. С чего бы? Много правды, через десять лет или полвека, рассказали деятели Февральской революции? Много правды рассказал Шульгин? Русские масоны? Если вы скажете, что существуют, в конце концов, протоколы допросов, то в протоколы, товарищ майор, я верю не больше, чем в мемуары, хотя вам и виднее. Да кому нужна эта проклятая правда? Не важно, добытая пальцем из носа, или усилием самообольщения, или побоями и угрозами, или стаканом чая и папироской? Было вот так; а могло бы и не быть; ничего бы не изменилось. Это всё тот же, прежний, старый наш спор об истории, о невозможности для вас признать — из голого чувства самосохранения, думаю я теперь, — что в движении человечества нет смысла, хотя от чего-то к чему-то оно, безусловно, движется. «От грехопадения к Страшному суду», — говорил тот молодой человек, но он при этом смеялся.)

Время идёт, ничего не происходит. Похищенный мною клочок бумаги оказался фрагментом воспоминаний о недавнем прошлом и меня не заинтересовал.

(Не спорю, мне было бы интересно прочесть ваши мемуары, товарищ майор: именно потому, что вы были не из тех, кто их пишет. Ни строчки, верно? Уж настолько-то я вас знаю.)

В недавнем прошлом ни для кого нет тайны. Мы не знаем подробностей, но общая картина ясна более чем; и не вызывает желания поминать Шекспира. В этих годах — уже десятилетиях — не нашлось места для просторного, рослого зла. Их зло — неприглядное, грязное, карликовое, и ломать голову над его загадками — если у него есть какие-то загадки — занятие сильно на любителя. Я помню, в каком возбуждении Герман говорил о смерти Андропова и обо всём, что она означала (Герман радовался); какую тайну он в этом прозревал. Я согласен, что тайны (ни в смерти Андропова, ни в нём самом) вовсе и не было, зато была атмосфера, позволявшая самому скромному воображению воспарить и понестись на чёрных крыльях над бескрайним простором, озаряемым вспышками неожиданного косого света. Всё было возможно. Всё пробуждало интерес. Не у одного Германа перехватывало дыхание.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги