— На основании изложенного и руководствуясь статьями двести восемьдесят семь, двести девяносто восемь, триста один Уголовно-процессуального кодекса, судебная коллегия по уголовным делам приговорила: Шибаева Романа Захаровича по статье семьдесят шестой Уголовного кодекса к исключительной мере наказания, смертной казни — расстрелу с конфискацией лично принадлежащего ему… — и дальше никто в зале не услышал ни слова, голос судьи покрыл вопль, вскрик самого Шибаева:
— Меня поставили за паровоз! — и громкий хохот, — за паро-во-о-оз-ха-ха-ха!
Чтение приговора было прервано, людьми впечатлительными овладела жуть. Никакой артистизм, тренировка, натаска не позволили бы так хохотать злорадно и ненавистно, зычно и громко, так, что по спине бежали мурашки. Заседательница с трикотажной фабрики, бледная, как стенка, схватилась руками за голову с обеих сторон и закрыла глаза, и длилось это неизвестно сколько, как потом рассказывали очевидцы, будто бы целый час хохотал Шибаев, как Мефистофель, пока конвой не вывел его из зала и не закрыл двери. Но даже и через закрытую дверь довольно долго слышался его удаляющийся хохот, будто им пропитались стены.
Каролине дали двенадцать лет, Тлявлясовой десять, по восемь отвалили Зябревой и Цыбульскому, по десять Калоеву и Магомедову, за-вскладами тоже получили свое, не избежал печальной участи и Вася Махнарылов. Явка с повинной облегчила его судьбу, но не настолько, чтобы выйти из воды сухим. Дали ему восемь лет общего режима, хотя деяния его вполне тянули лет на двенадцать строгого. «Сколько я ни старался, сколько я ни стремился, я всегда попадался, и всё время садился» — про Васю песня. Дольше всех гулял на свободе Яша Горобец, из Каратаса он рванул аж на Иссык-Куль и там прижился до поры у дружка по заключению в курортном месте Чолпон-Ата. Неподалеку на склонах гор произрастал опийный мак, и деловой Яша занялся тайным бизнесом. Про суд в Каратасе он ничего не знал, может быть, поэтому выводов для себя не сделал, позволил с новыми подельниками некоторый охмурёж, купил себе машину, но далеко не уехал, вскоре его нашли мертвым на дороге во Фрунзе.
А жизнь шла своим чередом. Вера Ильинична пережила своего мужа на один месяц и три дня. В тот вечер, когда ушел от них Шибаев, пока шла по телевидению программа «Время», кончилось отмеренное учителю время жизни. Вера Ильинична сняла все деньги в сберкассе, отдала долги
и попросила школу купить гроб и заказать катафалк. На похоронах было много народу, говорили даже, что не помнят, кого бы хоронили при таком многолюдье молодых и старых. Вера Ильинична отметила девять дней и вскоре слегла, не захотела жить дальше, умерла — и всё. Что-то есть у людей от лебедей, не изучено пока, не является предметом науки.
А Шибаев ничего не знал, хохотал себе. Зинаида от мужа не отказалась, в психбольницу приносила ему передачу и ухаживала за ним по разрешению. Ей жалко было Шибаева, ей хотелось, чтобы он выздоровел, она бы нашла ему докторов хоть в Москве, хоть в Ленинграде, но… зачем его лечить, чтобы расстреляли? Он спрашивал про сыновей в светлый промежуток, а дочь Надю сам видел и очень к ней привязался.
Осужденных этапами развезли по разным колониям, кого куда — в простой режим, в усиленный, кого в Сибирь, кого в Среднюю Азию. Писали они жалобы, апелляции, просьбы о помиловании, один Шибер ничего не писал, смеялся. Он бы рад был, наверное, посерьезнеть, но как вспомнит про Гришу с Мишей, так его раздирает — мало им было всего, хапали-хапали, пока не дохапались до заветных девяти граммов. И Шибер хохотал пуще прежнего, будто сознавал, что, если перестать, то тут же и полетишь вдогонку за компаньонами.
Из судебного отделения Каратасской психбольницы его со временем перевели в больницу для хроников под Алма-Атой, в Талгаре, где, как известно, шизофреники вяжут веники. Зинаида и здесь его не оставила, приезжала почти каждый месяц, ее все знали и уважали по понятной причине.
Смех смехом, но новости до Шибаева доходили. Он узнал, что Ирма со стариком Тыщенко выехали в ФРГ на соединение с родственниками — и ничего, никаких ревностей у Шибаева, только очередной каскад хохота. Он часто говорил бессмыслицу, но иногда отдельно, после молчания, он произносил четкую, рубленую фразу, полную смысла, врачи только головой качали. «Женщина — единица, а деньги — к ней нули». «За куму залез в тюрьму». Иногда молился чьими-то чужими словами: «Отзовись, моя отчизна, отзови-и-ись…»
Он будто олицетворял собой неотвратимость наказания. Оно не связано напрямую, как обычно думают, с органами правопорядка — нет, у неотвратимости причины более глубокие, они в корневой системе народной жизни, в устоях тысячелетних. Пусть бы они еще кого-то вовлекли, кого-то купили, пусть еще и еще протянули с год, все равно бы конец пришел от самих себя, от стихии самопожирания, поток жизни все равно бы их разбил на брызги, на пену…