Ищу это время во всём. Даже хоккей как главная игра детства становится инструментом поиска. Катание по льду как возвращение в детство. Как у Набокова — возвращенное ощущение ручки коляски усилием говорящей памяти, так и здесь — ощущение клюшки в руках. Соревнование со временем с помощью мышечной памяти. Просмотр черно-белых записей хоккейных суперсерий с канадцами — охота на прошлое.

Посещение дворов. Блуждание по переулкам. Чистопрудный бульвар, живой организм, несущий в себе миллионы памятей миллионов людей — чего только не насмотрелся Грибоедов на этом трамвайном полукруге; остановка «Большой Харитоньевский», здесь — прямо и направо — прожила в коммуналке, в крошечной комнатке окнами во двор-колодец всю жизнь тетя Соня, которая, конечно, тетя, однако, кажется, двоюродная, и не мне, а маме. И мы с мамой регулярно навещали ее, добираясь зачем-то на громыхающем трамвае, хотя дойти от метро туда — минут десять. Портрет Рейн Софьи Израилевны пера замечательного художника Тамары Рейн. «Ощутим физически» раскладной стульчик. Запах старости, секундные тени бабочек — черно-белое на цветной картинке, групповые наплывы шевелящейся листвы, ветерок одним махом собирает запахи леса и луга и несет пожилой женщине весь этот роскошный букет. Где-то в интернете я наткнулся на запись в Госархиве — Софья Израилевна Рейн в 1918–1919 годах работала в Наркомпросе РСФСР. Для меня она была важным персонажем внутри детской жизни, потому что из всего сонма еврейских родственников, наряду с тетей Геней, это был самый часто и специально посещаемый человек. Почему — это мне неизвестно. Получалось этакое трио еврейских бабушек: собственно бабушка, тетя Геня и тетя Соня.

И снова — карта города меняется, как в «Яндекс. Транспорте», блуждания по «гетто» Чистопрудный-Покровский продолжаются. Ускользающая картинка, исчезающие ощущения. Попытка вспомнить, угадать, где жили родственники в Потаповском. Это там был старый-старый стол со скрипучей душой, приглушенный рембрандтовский свет и огромная желтовато-оранжевая лампа с бахромой — как положено в старой коммунальной Москве или в мифе о старой коммунальной Москве? Или не там? Или это было в старой квартире тети Гени в Казарменном переулке, где она жила до переезда в микрорайон Вешняки вместе со своими родителями, то есть моими прабабушкой и прадедушкой, умершими в 1950-х?

Иду проходным двором из Дегтярного в Старопименовский, маршрутом отца, воровавшего дрова или идущего в школу, и пытаюсь угадать, какое окно — «наше».

Ищу это время в книгах. Не столько в содержании, сколько в их внешнем образе — ведь они свидетели.

Иногда благодаря книге — всполох, фрагмент случайного воспоминания и интерьера, по которому можно восстановить почти полную картину. В гостях у родственников: зеленые тома Диккенса, шахматы, отлакированные руками игроков, уют старой Москвы и интеллигентной советской семьи. Старая книга — это тоже уют. Как будто попадаешь домой, в детство или даже в преддетство — в год издания. Книга хрустит, пахнет, отдает время.

Запоминаются: вид из окна на бесшумный снег — с тех пор я люблю снегопад, подсвеченный фонарями и окнами домов, потому что он дает ощущение детства, покоя и защищенности, путешествия во времени; огни города, словно приклеенные к черной цветной бумаге; свет настольной лампы; глянцевая, как большая пуговица, кнопка нарочито шумного лифта, дверь которого гремит, как тюремная; картинки из детских книжек.

Именно образы из детских книжек имеют значение. Мандельштамовское, из 1908 года: «Только детские книги читать, / Только детские думы лелеять».

Прежде всего впечатывалась в память манера Владимира Конашевича: словно неуверенная, дребезжащая кисть, кудрявая линия. И его краски — густой синий цвет моря, куда бросили бочку с царевной; ярко-изумрудный — с белочкой, грызущей орехи, и сумрачной елью. Иногда в рисунке просвечивала притворная небрежность. (Но не в иллюстрациях к сказкам Пушкина.) А какой он замечательный, как выяснилось, был мемуарист…

Перейти на страницу:

Все книги серии Мемуары – XX век

Похожие книги