И вот Гефсиба и ее брат собрались как могли скорее, нарядились в лучшее свое, старого покроя платье, висевшее в шкафах или спрятанное в сундуки так давно, что оно покрылось бледностью и прониклось гнилым запахом старины, – нарядились в это полинялое платье и отправились в церковь. Они спустились вместе с лестницы – худощавая, пожелтевшая Гефсиба и бледный, истощенный, подавленный старостью Клиффорд. Они отворили наружную дверь, перешагнули через порог, и оба пришли в замешательство, как будто очутились в присутствии всего мира и все человечество устремило на них глаза. Небесный Отец их как будто отвратил от них в ту минуту свой взор и не послал им ободрения. Теплый, солнечный воздух улицы произвел в их теле дрожь. Сердца их также содрогнулись при мысли сделать еще один шаг.

– Это невозможно, Гефсиба! Слишком поздно! – сказал Клиффорд с глубокой горестью. – Мы привидения! Мы не можем смешиваться с людьми, не должны существовать нигде, как только в этом старом доме, в котором мы осуждены жить привидениями! Да кроме того, – продолжал он с нежною, характерной для него чувствительностью, – ничего не было бы в этом привлекательного. Неприятно и подумать, что я должен внушать ужас моим ближним и что дети станут прятаться за юбки своих матерей и глядеть на меня оттуда!

И они воротились в сумрак коридора и затворили дверь. Но, поднявшись снова по лестнице, они нашли всю внутренность дома в десять раз печальнее, а воздух в десять раз гуще и тяжелее против прежнего, и все от одного мига свободы, которая повеяла на них с улицы. Они не могли убежать из своего заключения: их тюремщик только ради шутки отворил перед ними дверь, спрятался за нею, подглядывая, как они станут в нее прокрадываться, и на пороге безжалостно остановил их. В самом деле, какая тюрьма может быть темнее собственного сердца? И какой тюремщик неумолимее к нам, чем мы сами?

Но мы бы представили неверное изображение состояния Клиффордова ума, изображая его постоянно или преимущественно подавленным горем. Напротив, не было в городе другого человека – это мы смело будем утверждать – и вполовину моложе его, который бы насладился столькими светлыми и радостными минутами. На нем не лежало никакое бремя забот; он не знал никаких расчетов с будущим, которые прочие люди сводят и не оканчивают за всю жизнь только потому, что беспрестанно должны заботиться о средствах для своего физического и нравственного существования. В этом отношении он был ребенок – ребенок на весь остаток своей жизни, длинна или коротка она будет. В самом деле, жизнь его как будто остановилась на периоде немного позднее детства и сосредоточила все свои воспоминания на этой эпохе. Он был похож на человека, который оцепенел от сильного удара и возрождающееся сознание которого вынесло на поверхность из бездны забвения минуты, далеко предшествовавшие оглушившему его случаю. Он иногда рассказывал Фиби и Гефсибе свои сны, в которых он постоянно играл роль дитяти или очень молодого человека. Сны эти были так живы, что он однажды спорил со своей сестрой об особенном узоре ситца на утреннем платье, которое он видел на своей матери в предшествовавшую ночь. Гефсиба, не чуждая претензии на свойственное женщинам знание дела, утверждала, что узор этот немножко отличался от того, который он описывал, но когда вынула из старого сундука то самое платье, оказалось, что оно было именно таким, каким отразилось в его воспоминании. Если бы Клиффорд всякий раз, когда выплывал на поверхность похожей на сон жизни, подвергался мучению превращения из мальчика в старого, немощного человека, то ежедневное повторение этого удара было бы ему не по силам. Это превращение наполнило бы мучительной агонией весь его день, от утреннего полусвета до отхода ко сну, и даже тогда примешивало бы глухую, непонятную боль и бледный цвет несчастья в воображаемый юношеский цвет его сна. Но ночной свет луны, слившийся с утреннею мглой, набрасывал на него одежду, в которую он плотно закутывался, редко пропуская сквозь нее к своему сердцу действительность; он редко пробуждался совершенно, он спал с открытыми глазами и, может быть, даже воображал, что спит.

Пребывая, таким образом, душой в эпохе детства, он чувствовал к детям симпатию, и оттого сердце его постоянно освежалось, как резервуар воды, в который проведен ручеек невдалеке от своего истока. Хотя тайное чувство приличия удерживало его от вмешательства в их общество, однако ж мало было занятий, которые бы доставляли ему столько удовольствия, как смотреть из полуциркульного окна на маленькую девочку, которая катала свой обруч по тротуару, или на мальчиков, игравших в мяч. Их голоса также были ему очень приятны, когда они доносились к нему издали, перемешанные между собой и жужжащие, как мухи на окне, озаренном солнцем.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека Лавкрафта

Похожие книги