ак вот, когда мне задавали вопросы, я смотрел, скажем, на луч солнца, золотой, дрожащий, проникающий из свободного пространства в скучную, тесную школьную залу, слушал щебетанье воробьев на дворе — и ум мой сразу наполнялся мечтами и тоской! В этой тесной тюрьме придавленной жизни меня охватывала вдруг жгучая жажда свободы и простора. Солнечный луч вдруг выколдовывал пред моими глазами какой-то безбрежный край, где колыхались деревья, струились воды, где не было никаких предписаний и правил! Какое мне было дело до всей этой лжи, которую вколачивали в нас, до всех пут и границ свободы? Мне не нужно было никаких общественных строев и приспособлений — у меня была своя душа и свой Бог. Как же безумен я был, что жил там и покорялся этому ярму! Разве же нет где-нибудь за шумными морскими просторами счастливых островов, где еще можно жить, как живут птицы, так свято и свободно? О, убежать туда, далеко-далеко, покинуть все за собой; из всего, что я когда-нибудь слышал — не брать с собой ничего, кроме тех слов Евангелия, которые врезались мне в душу, и кроме тех старых песен, которые в своем смертном удручении наш словацкий народ поет в горах!.. Ничего больше не нужно, по крайней мере, мне, а ведь дело касалось только меня. Другие пусть живут, как им хочется…

Так мечтал я в душной школьной зале и на вопросы, которые задавались мне, совсем не отвечал, даже и не слышал их. А когда меня порицали — на моих устах была такая презрительная улыбка, что я доводил их до бешенства!..

Вот, видите ли, такой я был в школе. Что же могло из меня выйти потом?.. А своего бегства на счастливые острова я в исполнение не приводил и, нахмуренный, возвращался из города домой, к отцу, с сознанием своей вины перед ним!.. Потом, задумчивый и молчаливый, я переносил его упреки и — иногда — бурные оскорбления.

Ах, с течением лет я печалил его все больше! Со временем я вступил в стадию мелких разрешений в области религии. Прежде всего, я усердно рассуждал об этом с отцом, потом погружался в одинокие, тяжкие размышления и, наконец, начал почти горячечно бредить. В спорах с отцом сначала дело шло о нападках на разные исповедания (с каким трудом переносил он малейшую атаку на свое собственное!), потом о ненависти к тем, которые, имея силу и влияние, уничтожают первые христианские понятия и основания, затем пошли нападки на самое христианство и, наконец, однажды я ошеломил отца откровенным признанием, что не верю ни в какого Бога.

До сих пор я жалею, что так напрасно опечалил его тогда. К несчастью, он был такой вспыльчивый! Если бы я заметил в нем малейший след сожаления о моем заблуждении, он наверняка тронул бы меня, я как-нибудь скрыл бы свое убеждение, может быть, даже отказался бы от него, потому что, в сущности, я был мягок и, во всяком случае, не такой упорный и бурный, как он. Люди так редко могут взаимно понимать друг друга! Если бы мы оба спокойно говорили, то, может быть, с изумлением увидели бы, что кажущаяся непроходимой пропасть между нами совсем не зияет такой бездонной глубиной, как нам казалось! Этот мой атеизм был тогда скорее протестом против слишком по-человечески олицетворенного изображения Бога.

Но место бесед заняли исключительно сцены раздражения, из которых одна, наиболее бурная, окончилась тем, что отец выгнал меня из родного дома — с проклятием!

Последние слова Ройко произнес почти шепотом, и мне показалось, что глаза его увлажнились.

— Несчастный! — невольно вырвалось у меня.

— Да, — ответил он, — очень несчастный, но еще более несчастным был он. Грусть моя велика. Я не верил в действительность проклятия, но чувствовал, что для него она должна была быть! Я знал — он чувствовал, что убил меня, знал, что душа его была изломана, а все существо — полуумершее. А в чем был мой грех? В том, что я не мог смотреть, как смотрел он и сказал ему то, что думал!

— И вы не помирились? — упросил я.

— Нет, — тихо ответил он. — Когда он выгнал меня, я ушел. Писал ему — он не отвечал. Через год ко мне дошла весть, что он умер. Он не оставил мне ни слова на прощанье.

— Боже мой! — с состраданьем простонал я.

Его губы слегка задрожали, но он сделал вид, что не слышал моего вздоха.

— Так как отец не обделил меня формально, — через минуту продолжал он, — никто не отнял у меня небольшого наследства после него; сразу же после его смерти я начал получать проценты, а через год с небольшим мне был выплачен и весь скромный капиталец. Но за это время, однако, я так много задолжался, что у меня скоро почти ничего не осталось.

Сначала, после смерти отца, у меня были некоторые угрызения совести, чувство мое возмущалось против того, чтобы принимать оставшееся после человека, который меня ненавидел. Но я был в большой нужде, да и деньги в большей своей части были от моей матери, которая ведь не прокляла меня и не лишила наследства; и я пересилил свою щепетильность и отвращение, как это обыкновенно происходит, когда мы взглянем в лицо грозящей нужде. Что я жил в нужде — вас не должно удивлять!

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Polaris: Путешествия, приключения, фантастика

Похожие книги