Он так и выглядел. Слегка обгоревшим. И я ему поверил.
— Где ты нашел огонь, чтобы к нему нагибаться? — спросил Курильщик.
Лорд не ответил. Только улыбался. От вида его кофе и всего, что он туда накидал, меня замутило. Я чую, когда человек не в себе, это совершенно особенный запах, как у болезни. Кажется, Табаки тоже его учуял.
— Лэри приводил свою подружку, — сказал он.
— Да? — сказал Лорд. — Как интересно.
Но ему не было интересно.
Пришел Сфинкс, обмотанный шарфом. Сел на кровать, втянул на нее ноги и сказал:
— Пахнет горелым.
— Это от Лорда, — объяснил Табаки. — Он слегка обгорел у костра.
Сфинкс посмотрел на Лорда.
— Да, — сказал он. — Ее волосы, они как костер. Ты слишком близко придвинулся, Лорд.
...Я не знаю, где кончается нормальность и начинается безумие. Я видел их, сумасшедших, целыми комнатами, и все равно я не знаю этого.
Я смотрю на дверь. На всей планете остались только мы. Я и она, та, что может войти в нее. Дверь остается закрытой. Это намного лучше, чем когда входят не имеющие ничего общего с ней. Открывают они так, как могла бы открыть и она. Этот обман длится всего секунду, но леденеют внутренности и вспыхивает лицо, и можно прятаться под очками или держать перед собой книгу, все равно это видно всем и, наверное, выглядит ужасно, потому что через некоторое время они перестают входить и выходить, как будто сама дверь таит в себе какую-то опасность. Остатками разума, которые у меня сохранились, я понимаю, что причиняю им неудобства, но поделать ничего не могу. Я отворачиваюсь, я смотрю в книги, в стены, на уши Шакала, куда угодно, но все это бесполезно, все равно при каждом скрипе с той стороны я приковываюсь взглядом к двери прежде, чем успеваю подумать о них.
И только совсем поздно, для нее поздно, для нее, уже не приходящей в эти часы, когда и без часов понятно, что она не придет, я перестаю ждать и оглядываюсь вокруг. С каждого лица, из всех зрачков, на меня смотрят двери, петли, замочные скважины и дверные ручки. Смотрят сочувственно и утомленно.
— С пробуждением, — Сфинкс вяло помахивает граблей в перчатке. — Ты не осознаешь, как ты всех достал? Неужели нельзя держать это при себе?
Мне стыдно и больно от его слов. Я понимаю, что он не хотел обидеть, совсем нет, но от этого только больнее.
— У тебя рот, как змеиная кожа, — Табаки светит мне в лицо осколком зеркала.
В нем — бело-чешуйчатые губы, вызывающие омерзение. Я облизываю их, и чешуя приобретает влажный блеск.
Сфинкс сидит на подушке. Мертвые руки лежат у его бедер, ладонями вверх. Черными ладонями перчаток. Я закрываю глаза. В искрящейся темноте приходит ее лицо. Белое, будто вымазанное мелом, лицо в красных кудрях. Бледнее и злее, чем в жизни.
— Я не умею держать это при себе, — говорю я. — Не могу. Не хочу.
— Тогда не держи.
Эти слова отбрасывают меня на холодный подоконник в классе, в темнеющий сумрак, где только я и Табаки, и Шакал говорит: «Нельзя держать это в себе. Надо, чтобы это вышло наружу». Они сказали одно и то же; по-разному, и Сфинкс совсем не имел в виду то, что имел в виду Табаки, но получилось одно и то же. И я понимаю. Можно быть дверным маньяком и ждать до конца своих дней. А можно открыть эту дверь со своей стороны.
Ждать намного легче. И трусливее.
Я зову Македонского.
— Зеленый свитер, пожалуйста...
И надеваю его. Это талисман. Мои губы — как кожа ящерицы, а по нему они бегут вверх, танцуя, настоящие, но белые, каких не бывает. Им никогда не сбросить хвостов и не греться на солнце. Это мои личные ящерицы; говорят, они мне идут.
Почему-то, надев свитер, я начинаю верить, что и вправду поеду сейчас к ней. Поеду — зачем? Просто так. Скажу ей что-нибудь, по ту сторону двери. Только Табаки чует, куда я собрался. Он чует меня, мой маршрут, мое безумие, но не говорит ни слова, чтобы не выдать другим нашу тайну, он даже не смотрит на меня, когда я ползу мимо.
— Куда ты, Лорд? — спрашивает Курильщик.
— Хочу нарушить заклятие двери.
— Странный ты. Вы все странные сегодня.
Теперь я вижу дверь уже вблизи, снизу, и понимаю, что это обычная дверь, каких миллиарды. Я открываю ее и перестаю быть пленником. Не все ли равно, с какой стороны она открылась?
Я еду и чувствую радость своего безумия, свою смелость и безразличие к тому, чем все закончится. Все однажды заканчивается, так или иначе. Я начинаю говорить с ней, еще не видя ее.
Территория девушек, где я не был, знакома, как будто я бывал здесь не раз, и я еду, точно зная, куда надо ехать, словно по невидимым следам.
И нахожу ее. Четыре девушки, безмолвно увязавшиеся за мной, отходят, я машу им рукой и говорю спасибо, хотя они ничем не помогли мне, но для меня они — как птицы в лесу, когда ищешь одну-единственную птицу. Чем больше их вокруг, тем лучше.
— Привет, — говорю я ей. — Моя красноголовая любовь...
Она подходит ко мне. И смотрит удивленно.