Его отстранили от режиссуры, сняли со всех общественных постов, дали самую маленькую ставку на киностудии («я получаю, как гример», – отмечал режиссер в дневнике), с ним перестали общаться большинство украинских «мытцив» (творцов. – Авт.). Александру Довженко было приказано оставаться в Москве вплоть до специальных распоряжений. Запрет появляться на Украине он тяжело переживал – очень любил свою малую родину.

В чем же была причина такого неласкового отношения советской верхушки?

Думается, все-таки в украинском национализме, как бы Довженко сам себя ни оправдывал перед самим собой. Вернее, в том, что под национализмом в то время подразумевало советское руководство.

Напомним, что время было не самое мягкое.

А у Довженко, как на грех, было свое особое отношение к Богдану Хмельницкому. Примерно такое, как у Тараса Шевченко, считавшего гетмана предателем украинских интересов.

К тому же Довженко имел достаточно длинный язык, а «стучать» на режиссера уж точно было кому. Поэтому соответствующие органы прекрасно знали его возмущение тем, что командир партизанского объединения, знаменитый Федоров дал приказ не тушить пожар в селе Покровском, в огне которого сгорело какое-то количество гетманских собраний живописи.

Довженко отчего-то вообразил, что погибли замечательные образцы украинского искусства, хотя прекрасно было известно, что никакой ни живописи украинской, ни искусства в целом в XVII веке не было и быть не могло. Сгорели картины польских, немецких, может быть, голландских художников – портреты гетманов. Потеря, что и говорить, но к чему ее было «украинизировать»?

К тому же Довженко охотно передавал, судя даже по его дневникам, самые немыслимые антисоветские слухи и сплетни об «издевательствах над украинцами» со стороны Красной армии – все они и до сих пор используются националистами. И придает им весу, легализует имя Довженко.

Сам Довженко плохо это понимал. Он был художником в своем мировосприятии, автором лозунга, что «социализм не может быть некрасивым». Он был, как это случалось и другими деятелями национальных культур, включая русскую, конечно, натурой двойственной.

Националистические начала прекрасно уживались в нем с искренним поклонением коммунистическим идеалам по формуле Сосюры из романа «Третья рота»: «Пусть москали сами себе коммунизм строят, а мы себе тут строить будем».

Так и промаялся без Украины, без больших доходов в Москве товарищ Довженко все сороковые годы. Художник он был большой, активно мыслил образами, и они его иногда «накрывали» в полный рост.

Вот как описывал он свою безнадегу в августе 1945 года:

«Я чувствую себя на грани катастрофы. Меня или убьет скоро грудная жаба, или я сам себя как-нибудь убью, так мне нестерпимо тяжко на душе. Лишенный общественной работы, изолированный от народа, от жизни, я дошел уже до края.

Наказание, которое мне придумали великие люди в ничтожестве своем, страшнее расстрела. Я лежу мертвый на дне глубокой ямы и слышу ежедневно, как падает мне на грудь земля, лопата за лопатой.

Даже надгробные проклятия и анафема на мою голову, которую произнесли мои убийцы – Хрущев, Бажан, Рыльский и другие, я их уже даже не слышу. Я не знаю даже, почему я на чужбине».

Слово «чужбина» тут ключевое.

Именно так о России, живя в России, пользуясь ее благами и расположением ее властей и культурных деятелей, писал в свое время Тарас Шевченко, таким было отношение ко всему, что выходит за пределы украинского «вишневого садика», у всех носителей глубоко эгоистичного сельского сознания. И все они не понимали – за что?

Во всех дневниках 40–50‑х годов, вплоть до самой смерти, Довженко стенает:

«Пусть возьмут тогда из моей груди сердце и похоронят его на окровавленной родине моей, на Украине, на украинской земле», «Ой, Земля родная, моя мать и моя печаль. Прими меня хоть мертвого…», «Тяжело мне жить».

Иногда дневниковые записи Александра Петровича близки по эпичности к строкам «Слова о полку Игореве». Правда-правда, вот пример:

«Вчера были два приступа стенокардии. Я сознаю свое состояние. Я убиваем медленным убийством, и мне уже не воскреснуть.

О, как тяжела ты, русская земля! Где ты, смерть…»

В 1952 году, когда в советском киноведении забыли уже о грехах Довженко 1944 года, а новый его фильм «Мичурин» был признан классическим, Александру Петровичу разрешили ездить на Украину.

Он немедленно воспользовался этим, начал работать над сценарием фильма о строительстве Каховского водохранилища. Его заметки, наблюдения за тем, что происходило в то время в селах Херсонщины, и по сей день имеют определенную ценность как этнографический материал.

Надо сказать, что эта этнография очень сильно на него влияла и раньше. В поездках 1952 года Довженко вспоминает свою пьесу «Потомки запорожцев», написанную почти в одно время с «Украиной в огне». Вспоминает и пишет: «Пьесу эту не поймут ни сверху, ни снизу. Ее время придет в году этак 2000».

Перейти на страницу:

Похожие книги