Должно быть, я переменился в лице. Мать, стоявшая рядом, оглянулась на меня, приглушенно ахнула, крепко схватила меня за руки:

— Нобат… Успокойся! Всех погубишь…

— Пусти! — рванулся я. Мать упала, но не выпустила моих запястьев, лежа на полу, взмолилась:

— Смирись! Кончено.

Я задыхался, слезы градом катились по щекам, и я их не утирал. Скрылся караван, улеглась пыль на дороге.

Не отпуская меня, мать поднялась, закинула дверной полог кибитки. Звон верблюжьих бубенцов чудился мне всю ночь, до самого рассвета, сквозь горячечный, тяжкий полусон.

<p>Пленники зиндана</p>…Разлучили меня с милой — черны косы,нежный стан,Я тону в пучине скорби, жгучим гневом обуян…

Старинная песня, где юноша горько сетует на свою безжалостную судьбу, не успокаивала, не облегчала. С утра я принялся за обычную, безрадостную работу: двор подмел и полил, сгреб навоз вьючных животных, на которых приезжали гости. Скотину напоил и отправился к арыку накосить свежей травы.

Когда мать в первый раз вышла в то утро из кибитки, я глянул ей в лицо и даже отшатнулся. Старуха, согбенная горем! Так резко изменила ее облик наша общая злая беда. Мать поплелась разжигать огонь в очаге. А и стоял, ноги словно к земле приросли.

И вот я срезаю, острым серпом, под самый корень стебли молодого клевера. Обхожу кусты, кочки. Солнце еще не припекает, последние петухи перекликаются. Холодный камень у меня на душе. Хочется закрыть глаза и провалиться во тьму, в беспробудный сон…

Я смахнул серпом десяток стеблей клевера — и замер в ужасе: передо мной лежал в граве, скорчившись, человек! В облезлой папахе, легком халате, ноги подвернуты, одна рука словно вывихнута. Лежал без движения, кажется, не дышал… Опомнившись, я попятился; хотел крикнуть — горло перехватило. Подойти, разглядеть? Страшно…

— Мама! — вполголоса окликнул я, так что мать возле кибитки не расслышала. Я бегом пустился к пел:

— Мама, человек в траве. Не дышит…

Мать бросилась к тому месту, которое я указал. Нагнулась, долго разглядывала. Я наконец совладал с робостью, вспомнил: ведь мне уже шестнадцать. Подбежал к матери. А она присела на корточки, сняла с лежащего папаху. Черные тугие косы упали на траву. Девушка!

Да. Это была Донди.

— Убили?.. — без звука вырвалось у меня из груди. Мать обернулась, махнула мне рукой: отвернись, дескать. Стала развязывать у лежащей халат. Я стоял, отвернувшись.

— Живая, — проговорила наконец мать.

Я приблизился. Мать знаками показала: приподними. Вдвоем мы приподняли Донди, она была в беспамятстве. Мать осторожно тронула ее за правую руку — девушка издала протяжный стон.

Почему она здесь? Наутро после свадьбы, в мужской одежде, без сознания… Тотчас мне пришло на память, как мы с ней уговаривались бежать, тоже переодеть ее собирались. В чем дело?

— Мама, — я тронул мать за рукав платья. — Давай спрячем ее. Никому говорить не нужно, пока она в себя не пришла. Тут что-то неладное…

Мать не ответила, вглядывалась в искаженное от боли и бледное лицо девушки. Она о чем-то догадывалась, но мне пока ничего не говорила.

Между тем во дворе заметили, что мы с матерью не выходим из кустарников за арыком, что-то разглядываем, переговариваемся. Первой прибежала, почуяв недоброе, мать Донди. С коротким горестным воплем упала наземь возле дочери, не в силах вымолвить слов. Следом, сдерживая волнение, пришел дядя Аман.

Моя мать тем временем шапкой Донди зачерпнула воды из арыка, брызнула девушке в лицо, смочила губы, рот ей приоткрыла и влила глоток, другой. Донди на миг разлепила веки.

— Все… — прошептала она едва слышно, кривя губы. — Пировали на свадьбе моей?.. Теперь на поминках… — больше она не смогла говорить.

Моя мать напряженно вглядывалась в бледное лицо Донди. Дядя Аман, ничего не понимая, растерянно хлопал покрасневшими веками.

— Беги за старухой Шерике, — вполголоса велела мне мать.

Я кинулся бегом через посевы, по еще не высохшей росе. Шерике, знавшая искусство врачевания, только еще собиралась пить чай. С трудом я уговорил ее поспешить к нам, пообещав от имени дяди щедрое вознаграждение. И она заковыляла, переваливаясь грузным телом, следом за мной.

Донди между тем уже перенесли в дом к родителям. Но халат снять не сумели — девушка стонала, очевидно, испытывая острую боль, когда трогали ее правую руку.

Искусница Шерике только глянула — попросила нож, одним ловким взмахом разрезала на Донди халат, по рукаву и боковому шву. Я отвернулся.

— Перелом, — проговорила старуха. — Не беда! Как говорят, ломается рука, чтобы криво срастись… Ну-ка, сынок, принеси свежих камышинок. И дайте мне яиц с пяток, две пиалы.

Я побежал исполнять поручение. Возвращаюсь: Шерике уже взбалтывает в одной пиале яичный желток, в другой — белок. Камышинки она разрезала вдоль, на топкие палочки. Потом — я не глядел, но слышал все, — старуха принялась осторожно мазать сломанную руку Донди желтком, после тряпками обмотала, опять смазала, обвязала камышинками, смазала… Девушка тихо стонала, но чувствовалось, что ей уже лучше.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги