Иван покраснел и, отвернувшись, шмыгнул носом. Павла поняла, что нет у него денег, он и к ней-то ехал, наверное, крадучись, прячась от контролеров — не зря такой замызганный явился. И как только умудрился таким образом проехать полстраны?
— Тебе тридцати рублей хватит? — эти деньги Павла отложила себе на теплое пальто.
— Хватит, — еще гуще покраснел Иван. — Я пока в Тюмень поеду, а там завербуюсь куда-нибудь. А деньги, ты не бойся, я тебе с первой же получки вышлю!
— Вот и уезжай сегодня. Председатель в город ехать собирался, и тебя отвезет.
О том, что к учительше приехал мужик, весть по Шабалино разлетелась с утра: Ворониха — баба вздорная, любила посплетничать.
Долетела эта весть и до Четырнадцатого участка, достигла ушей Максима Дружникова. Когда ему об этом доложила жена Ефросинья (сказала мимоходом, за ужином), он закаменел, ровно кто-то холодной рукой зажал сердце в кулак. Максим и не подозревал, что так будет больно, и так сильна его симпатия к шабалинской учительнице, которую-то и женщиной назвать трудно: такая внешне беспомощная и хрупкая. И даже Витюшка казался Максиму скорее младшим братом Павлы, нежели ее сыном. И вот словно с крыши сбросили Максима: к Павле приехал муж, как же иначе понимать слово «мужик». И что тут особенного, ведь у нее есть сын, значит, должен быть у мальчишки отец, не ветром же надуло его, и мало ли где мог муж задержаться? Может, у них договоренность такая: сначала она обвыкнет, обживется, а потом и муж приедет. Потому, наверное, Павла всегда держалась с Максимом ровно и уважительно, знала, что муж приедет, да, может, Максим ей вовсе и не по нраву? Он женат, Фрося — явь, а Павла — сон. И все-таки как же больно сердцу, как ноет оно, как плачет!..
Максим женился на Ефросинье потому, что надо было жениться, хотя и старше была его по годам: не век же с отцом-матерью жить, хотелось и свой дом иметь, семью, детишек. Дом он построил, а детей не было. Восемь лет прожил с Фросей, пока понял: не может Ефросинья рожать, потому и взял из тавдинского детдома сиротку Раечку. Девочку Максим любил, одета она всегда была как куколка, и всё же иногда возникало у него сильное желание побаюкать на руках собственного ребенка, свою кровиночку, продолжателя его, Максима, рода. Однажды проклюнулась мысль, что у них с учительницей могли бы быть красивые дети, главное — она не пустая, как Ефросинья. Но вредную мысль Максим задавил: он — мужик простой, едва читать умеет, а она — грамотная, учительница.
И вот сейчас, что бы ни делал Максим, постоянно, словно рядом стоял, видел Павлу в объятиях другого мужчины. Павлу, мысль, обладать которой, была для него просто кощунством. Она была для него как прекрасный сон, как мечта, он боялся неосторожно коснуться ее и тем обидеть, она была для него как прекрасная фея из сказки, а теперь по её телу гуляют чужие руки. Тяжелая удушливая волна яростной ревности накрыла его. И эта ярость росла ещё оттого, что изменить Максим ничего в том, что случилось, не мог: всё шло помимо его воли. И он запсиховал.
Обругав Ефросинью из-за пустяка, Максим засобирался на заячью охоту, хотя в том не было никакой необходимости, да и не сезон. Однако не заячьи шкурки ему были нужны — в большом сундуке, окованном полосным железом, под двумя замками у Ефросиньи спрятаны и волчьи шкуры, и заячьи, и даже рысья есть. На полу возле их кровати — медвежья шкура. Все шкуры отлично выделаны, в этом деле дед Артемий — знатный мастер. Вместе со шкурами лежали тюки с сатиновой и ситцевой мануфактурой — награда за войну с волками. Это была очень знатная награда, потому что в магазинах ткань можно было купить лишь по спецталонам. Словом, шей — не хочу, хоть исподнее, хоть шубы, унты да шапки. Иногда Максим представлял себе Павлу, разодетую в меха, в новом костюме, и на сердце у него теплело.
Но Ефросинья, баба не столько неряшливая, сколько жадная, всё прятала да копила, одежду снашивала до последней нитки, когда и заплату ставить некуда. Может, это было оттого, что вышла она за Максима из бедного, захудалого рода. Зажив своей семьей — Максим был мастер на все руки: плотник, шорник, охотник, мог и бочки клепать — ошалела от достатка, привалившего к ней. И эта жадность — сам-то мог и последнюю рубаху отдать, и кусок хлеба, если кому-то нужнее — ярила Максима до темноты в глазах, особенно когда были гости: его широкая натура требовала — что есть в печи, то на стол мечи, а жена ставила перед гостями самое что ни есть плохое угощение. Максим молча вставал, звал Ефросинью в сенцы и так же молча давал ей зуботычину. И тогда на столе появлялось все — Ефросинья была умелица приготовить и соленья, и стушить-сварить — уж тут Павле далеко до нее. Конечно, ставила и четверть самогонки либо бражки: у Максима еще три брата, лбы здоровые, пили много, ещё больше ели, так что потом Ефросинья с облегченьем до следующего раза убирала недопитую самогонку. И так было всякий раз: пока не получит затрещину, не расщедрится Максимова женушка, хоть и знает, что её обязательно поучат, чтобы не жадничала.