Письма пошли одно за другим, но, вопреки моим ожиданиям, в них не было ни слова о Московском царстве и Речи Посполитой. Оно бы и ладно, но служба — скука, и я был раздосадован. Пытаясь самостоятельно оказаться в игре, я убеждал себя: Марине слишком тяжело рассказывать мне о последних часах царя Димитрия, о гибели верных ему поляков, о своем бегстве из Кремля, вот она и пишет мне только об этой, нынешней, жизни: «… когда же ты, дурошлеп, вышлешь новую тельняшку? Может, тебе и смешна тельняшка, но это — просьба твоей матери, и ты обещал». Я сумел выслать тельняшку. Догадывался: о своем пребывании в лагере Тушинского вора Марине и вовсе неприятно со мной разговаривать, вот она и хвастается: «Поступила в музыкальное училище. Моя специальность будет: руководитель народного хора. Ты как хочешь, а это звучит», «…хор у меня звучит. На экзамене он у меня, помимо прочего, выдал „Варяга“. Видел бы ты слезы твоей матери!» Я загрустил. Мне до слез захотелось на тот экзамен — увидеть сразу и мать, и Марину, и хор, и взволноваться вместе с ними. В письмах Марины был дом, и я затосковал по дому. Игра, продлись она, меня бы, думаю, развеяла.
Мне казалось тогда, что в этой оборванной игре в переселение души я всего лишь душеприказчик. Оказалось, я был фишкой. Повелев по пути в планетарий: «Будь царь, иначе будешь мне никем», Марина сделала мною ход. И теперь ей ни к чему было сыпать бисером в письмах. Фишка пошла, пошла по жизни, благо все, что игроку — игра, для фишки — судьба. Я пошел и не свернул ни разу.
Мне было двадцать лет, я был моряк, и, по моим представлениям, царствовать означало царить на мостике океанского белого лайнера. На верхней палубе оркестр играет вальс, танцуют пары в смокингах, бриллиантах и боа, на нижней палубе стюарды разносят устрицы с шампанским и сыры, на капитанском мостике Марина, прильнув щекой к моей щеке, глядит вдаль, и в той дали, в лучах заката, взмывают над волной дельфины… Едва дембельнувшись, я пошел в гражданскую мореходку, и Марина меня одобрила. Потом я был определен в торговый флот и начал плавать, уже понимая, что если я и стану капитаном, то не сразу и вряд ли скоро. Я принужден был ждать, и мне хотелось хотя бы доброй славы. Я много читал, особенно в море, и тень Плетенева, за подлинной партой которого, у второго от доски окна, я когда-то сиживал, и сиживал не раз, попыталась меня усыновить. Не иначе, эта тень надоумила меня поступить на заочное отделение филфака МГУ, и Марина меня одобрила. Теперь в свободное от вахт время я писал курсовые о Дмитриеве и Карамзине, копил, следя в иллюминаторе полет летучих рыб, идеи для диплома и втайне надеялся встать над суетою вровень с Бахтиным, вровень с Турбиным, вровень с Тыняновым, Лотманом, Шкловским, Лихачевым и Панченко, вровень со всеми властителями свободных дум — думать свободно и без суеты умудрялись тогда одни только филологи… Увы, филологом заочно стать нельзя. Я убедился в этом, приезжая сдавать зачеты и экзамены и с каждым своим появлением в Москве всё меньше понимая язык, на котором разговаривали меж собой постоянные слушатели лекций, непременные участники семинаров и конференций, каждодневные посетители библиотек. Казалось бы, все слова и словечки этого языка, будь то «жанр», «сюжет», «мотив», «аллюзия» и добрая сотня других, им подобных слов, мне знакомы, значение каждого из них мне внятно, но смысл разговора, полного намеков, броских умолчаний, упоминаний вскользь и, главное, не явных мне отсылок к каким-то предыдущим разговорам, разогретым какими-то не известными мне докладами, чтениями, полемическими вспышками, даже шутками, всякий раз от меня ускользал. Филологическая мысль набухает в общении, и чем общение однороднее и теснее, тем прихотливее и ярче она цветет. В заочном одиночестве она медлительна, осторожна и бесцветна; подобно глубоководному безглазому животному она наощупь движется в никуда, в поисках скудной пищи, в страхе потерять ориентировку среди опасных сгустков тьмы — хотя и поражает иногда внезапным электрическим разрядом.