Майор взялся осваивать мир звуков и идей. Для начала он попытался разобраться с теми, кого жена называла декадентами. Он нырнул в незнакомую стихию, не страшась ее мглистых, непроницаемых для понимания глубин; ему важнее был гул, вихрь, мешанина красок, тревожащая нервы. Привычная тяга к ясности, не находя иного применения, понуждала майора к неожиданным открытиям. Так, он заявил жене, что стихотворение Иннокентия Анненского «Смычок и струны» нельзя понимать буквально, то есть речь в нем идет не о скрипках, но о таких, как он, майор Трутко…

— «И было мукою для них, что людям музыкой казалось», — произнес он торжественно, как слова присяги, и посетовал: — Когда я делаю маневр на скорости два Эм, вы внизу от восторга писаете, головы задрав. Какие бывают перегрузки на скорости два Эм, вам совершенно пофигу. Вам красиво, а мне мука.

Никто вокруг не восторгался Анненским, даже не слышал о нем. Это смущало. Статья в энциклопедии от смущения не избавила — в ней не чувствовалось волнения. Но в той же бесстрастной энциклопедии, рассеянно перелистывая ее, майор набрел на статью о критике Зоеве. Там были статьи и про других критиков. Зоев, однако, выделялся внушительным списком публикаций и наружностью. На махоньком фотопортрете Зоев казался большеголовым, был курчав, с маленькой, как у испанца, задорной бородкой, глаза его, похоже, косили, и ясно было, что этот Зоев — не от мира сего, а от того мира, мира звуков и идей… Трутко направил Зоеву взволнованное письмо на адрес самого толстого журнала. Майор рассказал критику о своих пристрастиях и смущениях. Для большей убедительности он привел пример с маневром самолета на скорости два Эм.

В долгом и стыдливом ожидании ответа он жадно множил увлечения: читал запоем и отбрасывал, не дочитав, загорался и остывал, познавал и спешил забыть. Неизбывной любовью оставалась поэма Блока «Двенадцать». Майор и сам пытался сочинить что-нибудь в таком роде. Обветренный блоковским вихрем, он склонялся над листом линованной бумаги, мучился, тосковал, зачеркивал, но на линованной бумаге вихря не получалось, а выходило нечто такое, чему майор не мог дать определения и краснел…

Наконец, пришел ответ из Москвы. Критик просил не смущаться: истинные почитатели родной словесности признают И. Анненского поэтом действительно выдающимся. Пример с маневром самолета не показался критику удачным, но убедил: живое дыхание поэтического гения обречено коснуться всякой живой души. Критик не советовал записывать И. Анненского в декаденты и вообще предостерегал от увлечения терминами, уводящими в сторону от сути и наносящими непоправимый вред целомудренному и эмоциональному восприятию текста. Критик предупреждал: не следует замыкаться в узком кругу чтения в ущерб планомерному и вдумчивому освоению всей сокровищницы мировой литературы. К письму был приложен машинописный длинный перечень, озаглавленный «СОКРОВИЩНИЦА МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ».

Майор Трутко был в полете, когда Галина обнаружила перечень. Она прочла перечень, прочла письмо с обратным московским адресом, потом ждала мужа до позднего вечера. Он вернулся измученный, посмотрел на нее слезящимися, набухшими кровью глазами. Она опустилась перед ним на колени и заплакала. Майор растерялся. Решил, что она беременна, и долгое время пребывал в этом заблуждении.

… — За что боролась, на то и напоролась, — мрачно проговорила Галина.

Елизавета обиделась:

— Ты меня совсем не слушаешь.

— Я от чая сомлела, — сказала Галина. — Но я все слышу. Ты — о мебели.

— Еще бы, конечно о мебели! Ему все некогда, а кухня уйдет. Не одна я такая умная, желающих — море. Придется потом пилить в Ленинград, организовывать… С контейнерами одна морока…

В дверь позвонили. Отложив вязание, Елизавета пошла открывать… Майор Трутко, не снимая морозной меховой куртки, ввалился в комнату, увидел жену, отвернулся и сказал:

— Лясы точишь, а мне не попасть домой.

— Мой-то где? — спросила Елизавета, вновь принимаясь за вязание.

— Не знаю, не разглядел. Командир завалил его бумажками — не разглядеть за бумажками. — Майор опустился на табуретку, распахнул куртку, спросил у жены: — На ужин что?

— Сейчас придумаю что-нибудь, потерпи, — испуганно сказала Галина и порхнула к дверям.

— На ужин шиш, — вяло проговорил майор.

— Чего Галину изводишь? — спокойно спросила Елизавета и, беззвучно шевеля губами, принялась пересчитывать петли.

— Говоря по совести, она все время мешает мне думать, — сказал майор. — Постоянно требует, чтобы я на нее глядел, слова говорил, ходил с ней в кабак по субботам… Кабак — это еще терпимо. Но ей нужно, чтобы я ей все про себя выкладывал: что я себе мозгую, что мне пишет этот мужик из Москвы, в какую мы с ним вступаем полемику. Во-первых, это слишком. Личная жизнь — это одно, это пожалуйста, а внутренняя — это совсем другое, не нужно трогать. Во-вторых, она плачет. Я ее презираю, я ее разлюбил, и все в таком противном роде. Я понимаю, нервы. Но и у меня нервы. Хочешь, чтобы тебя не разлюбили, — веди себя прилично.

— Вот дурь какая, — покачала головой Елизавета.

— Именно дурь, — согласился майор.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Собрание произведений

Похожие книги