Тем не менее Ставрогин, заявляя своеволие, выходил из повиновения и тоже пускался в литературу. «Я хотел вам написать, но я писать не умею», — уверял он Дарью Шатову, но все же писал, преодолевая вмененное ему литературное бессилие. Судорожное косноязычие, вывихнутый синтаксис, со специальной целью изобретенные автором для героя, были чрезвычайно выразительны и свидетельствовали о тайной, но жгучей потребности говорить о себе вслух и во всеуслышание.

Если бы некто задался целью поведать миру о своих страданиях или тайных пороках, он бы мог сделать это с помощью рассказа «от Я». Если бы некто, тяготясь тайной своего злодеяния, захотел на себя донести, он бы совершил явку с повинной и дал бы письменные показания по всей форме. Если бы некто, желая снять с души тяжкий грех, обратил покаянный взор к церкви, то пришел бы на исповедь к священнику, полагаясь на высшее милосердие и тайну исповеди. В случае Ставрогина эти три намерения парадоксальным образом соединились в одном тексте: примерно за месяц до романных событий Николай Всеволодович создал за границей сочинение, названное им «От Ставрогина»: «Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186- году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия…»

Текст, оформленный как заявление в полицию, начинался с ответов на воображаемую анкету и вполне соответствовал канцелярскому шаблону. Для полиции был предназначен и краткий перечень «старых воспоминаний». Однако документ «От Ставрогина» содержал сведения, казенным ведомствам совершенно излишние: о веснушках девочки, которой соблазнитель целовал ноги; о его снах и интимных привычках; о красоте виденных музейных полотен.

Кроме того, неясны были перспективы прохождения документа по инстанциям. Если текст предназначался для полиции, нужен был всего один рукописный экземпляр, подписанный заявителем. Если документ тайно тяготел к беллетристике, его, не тиражируя заранее, можно было предложить журналу или газете. Но литературное поведение Николая Всеволодовича попирало все правила. Он сам отпечатал за границей 300 экземпляров текста, чтобы отослать в полицию, к местной власти, в редакции всех газет и множеству знакомых лиц в Петербурге и в России. Он знал, что судом, за отсутствием юридических улик, «обеспокоен не будет» — стало быть, ничем не рисковал. Он сам, в обход цензуры и печатной волокиты, решал судьбу криминальной новеллы, отпечатанной в виде прокламации и замаскированной под следственный документ, чем обеспечивал ей оглушительную рекламу. Предприимчивый сочинитель заблаговременно озаботился переводом текста на европейские языки и изданием за границей — зачем бы это было нужно ему, если бы речь шла о церковном покаянии или явке с повинной? Автор документа как будто рассчитывал на широчайший читательский круг и намеревался на волне грандиозного общественного скандала ворваться в мир печатного слова.

«Облегчит ли это меня — не знаю. Прибегаю как к последнему средству».

Ставрогин, наверное, был бы безмерно удивлен, если бы ему сказали, что он избрал самый экстравагантный и одновременно самый эффектный путь в литературу. Что «последнее средство» — это первая проба; что «пробовал» он, втайне от самого себя, сочинять; что мучился он — словом, которое, корячась и спотыкаясь, замечательно выразило его душевный разлад. Что сквозь рутину канцелярских клочьев проглядывали поразительная экспрессия описаний, исключительная чуткость к деталям и истинно художническое вдохновение, которое нельзя было спутать ни с чем. Что его судорожное письмо, с изломанными, угловатыми фразами, невероятными нарушениями ритма и вызывающей деформацией повествовательного канона, обещало литературе немалые потрясения.

«Листки, назначенные к распространению» — так назвал Ставрогин свое сочинение, когда отдал его на суд старцу Тихону, и потребовал, чтобы тот читал их сейчас же, молча и без комментариев. Он и думать не мог, что духовное лицо, его первый читатель, увидит в «назначенных листках» прежде всего пробу пера, а не самодонос, станет придираться к слогу и заговорит с автором текста как литературный стилист. Опытный пастырь отказывался видеть в документе исповедь; прозревая жажду скандала и литературный эпатаж, он найдет безошибочный редакторский прием, чтобы «отклонить» листки. «Отложите листки и намерение ваше — и тогда уже всё поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете…»

Победа, однако, оставалась за горами. Николай Всеволодович терпел фиаско — «последнее средство» не действовало. Всё увязывалось в один узел: его истинные намерения и его криминальные листки были поставлены под сомнение проницательным старцем, увидевшим в документе вызов судьбе, чреватый позорищем и посмешищем.

Перейти на страницу:

Похожие книги