Лубенецкий вскоре уехал. Нехорошо ему как-то было. Он был зол и на себя и на других. Больше всего он злился на то, что панна так охотно согласилась ехать к сыщику. Лубенецкому хотелось бы, чтобы она отказывалась, стыдилась посетить сыщика и потом уже, в крайней необходимости, согласилась. Между тем ему было бы тоже неприятно, если бы она отказалась наотрез. Такова уж логика влюбленных. В эту ночь он до утра пробыл в каком-то трактире, где куролесили купчики. Он как-то познакомился с ними и кутил вместе. Компания полюбила его. Лубенецкий умел рассказывать, умел шутить. Но страннее всего, что он в этой же компании встретил молодого Верещагина, с которым он только что познакомился в своей кофейне. Верещагин, видимо, был чужд компании и попал в нее нечаянно. Он держался как-то особняком.
— Вы как сюда? — спросил у него Лубенецкий.
— Приятели затащили. Ехал домой. Встретились — «не пустим, да и только, валяй с нами!». Что делать, народ безобразный — поехал. А вы?
— От скуки. Не забывайте меня, прошу.
— Весьма рад.
— Безобразно здесь кутят.
— Одры настоящие.
— В Париже не то.
— А вы разве были в Париже?
— Как же! Я там тоже кофейню содержал, будучи еще турком.
— Славный народ французы!
— Вы по чему судите?
— По «ведомостям» иностранным. Люблю их читать.
— У меня несколько иностранных газет. Милости прошу ко мне, во всякое время. Читайте, сколько хотите.
— Воспользуюсь случаем.
— А Наполеон — как по-вашему?
— Божество! Я восхищен!
— А дела-то какие делает?
— Далеко пойдет.
«Молод, неопытен, — подумал Лубенецкий, — но может быть хорошим пропагандистам в среде дураков».
— А воззвания Наполеона вам приходилось читать?
— Читал-с.
— И что же?
— Гений.
В это время веселая компания обратила на них внимание.
— Братцы! — закричал один из подгулявших.
— Что? Что? — послышались голоса.
— А ведь Верещагина-то окрестить надо.
— Как так?
— Некрещеный он. Наших правил не знает.
Послышался хохот.
— Не знает! Не знает!
— Так окрестим!
— Окрестим! Окрестим!
Верещагина подхватили на руки и, сколько он ни барахтался, вымыли ему голову «ерофеичем», а потом насильно влили в рот три больших стакана того же напитка.
Верещагин осовел. А веселая компания хохотала.
— Славно! Отлично! Любо!
Большой прием алкоголя поражает сразу, но сразу же, минутами, и приводит выпившего в приятное сознание. Это может повториться раз-другой, и потом уже охмелевший теряет сознание и падает как сноп.
Минута хмельного сознания нашла на Верещагина. Ему хотелось смеяться, хотелось рассказать что-нибудь «чудное», и он с циничными подробностями рассказал свою давешнюю встречу с дочкой сочинителя. Это было гадко, мерзко, но вся компания хохотала до упаду и поздравляла Верещагина с успехом. Кто-то вызвался даже намазать ворота комаровского домика дегтем, но это было отклонено, как нечто чисто деревенское, мужицкое, недостойное «именитого» купечества.
Один Лубенецкий не смеялся почему-то. Нравственное чувство его вовсе не было возмущено подобным рассказом и даже поступком, но ему припомнился давешний сон, припомнилась панна Грудзинская. А когда панна занимала его мысли — все остальное отходило на задний план. Человек грешный, далеко не нравственный, со вкусом, давно уже извращенным кочевой жизнью, Лубенецкий позавидовал Верещагину. Позавидовал его молодости, удаче. Мысль — «отчего же я ничего подобного не могу добиться» — не покидала его.
Веселая компания разбрелась только перед утром. Лубенецкий уехал к себе в странном озлоблении. Вместо рассеяния скука еще более одолевала его. Верещагин с больной от хмеля головой отправился в Покровский погребок, где и завалился у сидельца Жука спать.
Комаров Матвей Ильич целую ночь просидел над постелью дочери. Дочь металась, стонала, бредила. Приезжал доктор, покачал головой и присоветовал кое-что.
— Что с ней? — спросил убитый горем Матвей Ильич.
Доктор был человек прямой. Объявив причину болезни и саму болезнь, он сказал:
— Приготовьтесь.
Комаров не понял его.
К утру больная заснула. Пользуясь этим, обезумевший Матвей Ильич решил повидать Верещагина, для чего повидать, он не знал, но ему хотелось повидать, и только. Он кинулся на Николоямскую, где жили Верещагины. Там его не оказалось. «Не ночевал дома», — сказал кто-то из домашних. Матвей Ильич отправился в покровский погребок.
По обыкновению, его встретил там Жук, торчавший за стойкой.
— А, Матвею Ильичу! — приветствовал он автора. Матвей Ильич не обратил на его приветствие внимания.
— Мишутка тут? — спросил он.
— Как же, тут-с. Спит без задних ног. Нонче на зорьке вона какие приехали, беда! — и Жук рассмеялся.
— Где же спит?
— Да у меня в каморке-с, милости просим. Велел разбудить — не добудишься, бревно бревном. Может, вы как ни на есть растолкаете.
Матвей Ильич помолчал. Страшная буря кипела в груди его.
— Да что вы такой нонче несуразный? — спросил Жук, с удивлением поглядывая на расстроенного Матвея Ильича.
— Ничего, так себе. Налей-ка мне, голубчик, кружечку пеннику.
Жук налил. Матвей Ильич, не переводя духу, осушил ее.
— Ого! Как вы нонче! — удивился Жук.