Другое начало возникает из новости моей нерушимой свободы. Она очевидна, в ней я убеждаюсь ежеминутно. По сути дела она составляет мой главный и постоянный опыт, заслоненный только иллюзиями. Я оставлен на свободе между небом и землей быть, говорить, смотреть, видеть, слышать, т.е. стало быть и не видеть, и не слышать, и не быть, и ничего не говорить. Мое ежеминутное бытие-небытие, слышание-неслышание, видение-невидение оставлено мне Богом и бытием не в том смысле что у меня появляется особое знание о Боге и о бытии и я помню, скажем, видел момент, когда они меня оставили, а в том смысле, что я только свою оставленность каждый раз снова знаю. Могу дотронуться до стола для полноты удостоверения в моем одиночестве. Могу смело это сказать, говорящий камень. — Наверное, я знаю еще, что в другом месте или совсем рядом со мной невидимо для меня ждут и молчат несущие тяжесть, на ком держится мир, терпеливые, говорящие не глухим безмолвием, а неслышным тихим, которое продолжается как пророчество. Их речь остается единственной, которую имело бы смысл слышать, но мне она не внятна.

Мое ничтожество, в котором я оставлен бытием и Богом не чтобы сделать апофатический скачок к знанию о непостижимости или о других свойствах божества, а в том ближайшем смысле что ощупывая себя я в себе никакого бытия и Бога не нахожу, но при том оставлен таким, бытующим в ничто, видящим свою брошеность, — это ничто моей оставленности немыслимый подарок, без усилий с моей стороны дарящий сейчас мне впервые свободу такого отношения к Богу и к бытию, которое полностью зависит от меня. Я ничто и в ничто, но от меня зависит выбрать в моей оставленности — и тут вся разница — свободное отношение к бытию или никакое ничтожество.

Когда Аристотель спрашивает, «чтó бытие? τί τὸ εἶναι;», то дело идет не о понятии. Вопрос τί; задается у него, как и у Платона, о заведомо весомых вещах. Бытие явно нечто. Но какое нечто? Какая вещь или что в вещах, в сущем бытие? Вопрос не наивен, и неверно, что среди сущего не найти бытия. Его там нет и оно есть. Ничего нет без бытия, скажем с Парменидом, и оно неуловимо. Вещи всегда оставлены им. Вещи это то, что оставлено бытием. Человек давно оставлен бытием. Все его дело в этой оставленности. Человек давно не в природе, он в местах конкретности, сцепки бытия и сущего — в изобретении, художестве, в технике как искусстве. Христос место слияния, сплавления Бога и сущего. Мы увидим Спасителя во всяком месте такой сварки, вольтовой дуги. Онтологическая разница — всего лишь схема, обозначающая горизонт, на котором должны быть яснее видны места сплавления.

Сплавление с чем? Вместо того чтобы измышлять первоматерию, которая приняла Бога, лучше понять, что «сомкнулось сущее с сущим» (Парменид). На человеке лежит это смыкание не как эстетико-художественное упражнение. Человеку предстоит то, что уже есть. Он уже очень отстал. Перемена не требует ничего, она располагается там, где каждый миг успевает выбросить перед нами новое, настоящее пространство и время. Сохранить настоящее трудно именно потому, что просто, и еще по другой причине: однажды достигнутое требует всегда очень много для своего сохранения. Впредь понадобится, например, всегда начинать рано. Люди обычно думают, что до перемены должно быть подготовлено многое. На самом деле — ничего, но после, чтобы ее сберечь, должно быть сделано всё. После удавшегося сплавления сущее должно сохраниться в своем бытии. Художники, живописцы извлекают его. Другого пути просто нет. Кроме возвращения сущего в бытие, человеку нечего делать на земле. Сущее обменивается на золото не где-то    там, а здесь, не в космическом воспламенении, а теперь.

5. Давайте соберемся подумаем и что-то    решим. Или на что-то    решимся. Родим наконец что-нибудь    , например власть. Надо же что-то    делать. Не сделано ничего, у нас ровным счетом ничего нет, всё что есть висит на волоске и чудом. Сколько раз мы начинали, и опять на пустом месте, хуже — на свалке.

О чем вы, милейший, какое новое начало, когда всё сползает куда надо? Сознание кризиса, развала, крушения, отчаянного положения сладко, потому что избавляет от забот. Вообще признание безысходности переплетается с внутренним ликованием. «Неизъяснимы наслажденья», бессмертья может быть залог. — Что плохого есть в этом празднике — у нас сейчас в России праздник, пир во время чумы — перед бездной? Ничего собственно плохого. Но если никак не кончается праздник, то строгость придет не в терпеливом смирении, не в спокойной трезвости, а в оргии жесткости. Так всегда было в России и так будет, ничего не поделаешь. На чередование праздника и похмелья или их пару, связку мы можем положиться как на данность. Можно положиться на то, что ни на что положиться нельзя. Климат восточноевропейской равнины не изменился. Политическое искусство способно здесь не на большее чем техника.

Перейти на страницу:

Похожие книги