При доме, в котором мы жили, стоял особняк, принадлежащий хозяину дома, с довольно большим, прилегающим к нему садом. В самом начале революции домовладелец сбежал за границу, и сад стал достоянием детей нашего двора. В этом саду, за беседкой, я была застигнута отцом в компании мальчишек моего возраста — лет шести-семи — за курением папиросы, по очереди передаваемой друг другу. Отец спокойно взял меня за руку (он никогда не повышал на меня голос) и отвел домой.
— Понравилось курить? — спросил он.
— Да… — не очень уверенно ответила я.
— Зачем же курить всякую дрянь. У меня хороший табак, хорошая трубка, давай-ка я тебя научу. Мальчики твои, наверное, тоже не умеют курить по-настоящему.
Помню двойственное ощущение: радости, что все обошлось, и растерянности — что-то было не так. Отец набил трубку, раскурил ее и протянул мне.
— Вдохни дым как можно глубже, — сказал он.
— Володя, ты с ума сошел! — закричала из другой комнаты мама.
Мне почему-то стало страшновато, совсем не хотелось больше курить и втягивать в себя дым. Отец настаивал. Я вдохнула, не глубоко, совсем немножко. Закашлялась, слезы потекли из глаз.
— Понравилось? — спросил отец.
— Нет, — захныкала я.
Помню и сейчас это отвратительное ощущение. К сожалению, острого воспоминания о нем мне хватило лет на десять. Но все же — на десять.
В этом же саду росли омерзительные поганки. Масса поганок. Сперва они были белые, потом шляпки их закручивались и источали жидкий коричневый соус. Одному изобретательному мальчику, из тех, что курили за беседкой, пришла в голову остроумная мысль — швырять этими поганками в прохожих. Блестящее предложение было восторженно принято.
Глухая стена сада, выходившая на улицу, была очень высока. В саду к стене примыкала горка. Но даже скамейка, втащенная на гору и придвинутая к стене, не давала возможности заглянуть на улицу. Развлекались вслепую. Каждый старался набрать побольше гнусных, полужидких грибов и, вскочив на скамью, запустить их как можно дальше за стену. Мы были в каком-то зверином упоении. Ничего не видели, ничего не слышали, кроме собственного дурацкого хохота. Дикое веселье прервалось смачной руганью дворника, появившегося за нашей спиной в сопровождении гражданина, по лицу которого текла отвратительная коричневая жижа. Естественно, мы все врассыпную бросились бежать.
Отца моего уже не было в живых. Мы, около полугода, жили вдвоем с мамой. Пулей я взлетела по лестнице на четвертый этаж, своим ключом отперла дверь (счастье, что мамы не было дома) и в жутком страхе ждала дворника. Он же должен был прийти жаловаться. И действительно, раздался звонок. Я схватила кусок сахара, он тогда уже стал большой редкостью, и открыла дверь.
— Миленький, пожалуйста, не говорите маме… Возьмите сахар, пожалуйста… Только маме не говорите.
Что меня надоумило дать ему сахар? Никто никогда меня этому не учил. Неужели это тоже инстинкт: я тебе то, а ты мне это…
Вечером я никак не могла заснуть. Все думала о моем отце. Почему-то представила его с грибной блямбой на щеке. От одной мысли этой меня затрясло. Может быть, у того гражданина тоже есть дочка! Если бы она увидела его? Но больше всего меня мучил сахар. Как я могла сунуть этот кусок дворнику за то, чтобы он молчал? Я чувствовала себя униженной, опозоренной, сгорала от стыда. Отца моего уже не было. Может быть, он сказал бы мне все это, если бы был жив. Может быть, сказал бы что-нибудь гораздо умнее. Но я чувствовала его. Стыд, заложенный им, говорил во мне. Он руководил мною. На дворника, видимо, сахар подействовал, и он жаловаться не приходил. Я промучилась несколько дней и все рассказала маме. Стало легче. Она проявила мудрость и не ругала меня.
Имена Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Блока я знаю с тех пор, как помню себя. Отец читал мне пушкинские сказки, стихи Лермонтова, «Вечера на хуторе близ Диканьки». Блока мне не читали, но отец преклонялся перед ним и стихи его звучали в доме постоянно. Мама, обливаясь по утрам в ванной холодной водой, громко, нараспев читала:
Вот тогда я и запомнила эти стихи на всю жизнь.
У отца бывали поэты. Помню Есенина, Клюева, Корнея Ивановича Чуковского, Анну Андреевну Ахматову. Он любил, когда я заходила в его маленький кабинет и, сидя в углу, слушала. Я ничего не понимала, но поэтическая речь завораживала меня. Мне нравились эти люди. Они казались мне таинственными и прекрасными. Но лучше всех был мой отец — прекраснейший из прекрасных.
Он писал стихи. Я хотела подражать ему во всем. Тоже сочиняла:
Или:
— Что такое «сарождик»?
— Злой дождик.
— Ты от кого-нибудь слышала это слово?