Лишь накануне отъезда Александр воротил себе бесценную способность соображения, а лучше бы она не возвращалась к нему. Вдруг Тифлис представился невольно покидаемым раем цивилизации. Отсюда предстояло ему углубиться в пустыни неведомой Азии, заселённые слабо, большей частью безлюдные, неисхоженные, чуть не запретные для возросшего в широтах умеренных европейца. Ещё около тысячи вёрст протянется между ними: неведомым странником и милыми сердцу друзьями — неприступные вёрсты, едва ли одолимые неуклюжей службой почтовой, хотя бы единожды в месяц достигавшей заоблачного Тифлиса, роскошь неслыханная, безразличная погруженным в себя азиатам. И с кем предстоит ему жить? Ни слова русского, ни русского лица!

Душа его заскулила, захлебнувшись тихой тоской. Слёзы выступили у него на глазах, по счастью прикрытых очками. Он торопливо, неумело, дрожащими пальцами раскрыл свой дорожный портфель, уже назначенный быть втиснутым в седельные сумки, извлёк лист бумаги, бесценный в тех диких краях, в которых мало жаждущих излагать свои мысли пером и в которых не имел он желания себя хоронить, и поспешил начертать последний привет петербургским друзьям, наудачу адресуя Якову Толстому и Всеволожскому, собеседникам громким, упрямым, застольным друзьям, неразлучным с лампой зелёной[164]:

«Усердный поклон любезным моим приятелям: Толстому, которому ещё буду писать, особенно из Тавриза, Никите Всеволожскому, коли они оба в Петербурге, двум Толстым Семёновским, Тургеневу Борису, — Александру Евграфовичу, которого сто раз благодарю за присылку писем от людей, близких моему сердцу. Фридрихсу... — тут он пустил по-французски, шутя насмехаясь над его выговором истинно варварским, — очаровательному капитану Фридрихсу, очень лысому и очень остроумному. Сделайте одолжение, не забывайте странствующего Грибоедова, который завтра опять садится на лошадь, чтобы трястись за 1500 вёрст. Я здесь обжился, и смерть не хочется ехать, а нечего делать. Коли кого жаль в Тифлисе, так это Алексея Петровича. Бог знает, как этот человек умел всякого привязать к себе, и как умел... Трубецкого целую от души. Объявляю тем, которые во мне принимают участие, что меня здесь чуть было не лишили способности играть на фортепьяно, однако теперь вылечился и опять задаю рулады.

Грибоедов.

Сложил листок и голову опустил, закручинился, припомнил славные стороны жизни, которых не лишён развратный, пустой Петербург и которыми вдоволь он насладился; облился тоской, что уж более не видать ему тех наслаждений, в особенности не быть на театре, который чуть не больше жизни всем сердцем любил, по которому тосковал беспрестанно, и горькие слёзы, слёзы отчаянья, выступили ему на глаза. Так сидел он в тишине и в молчании час или два, то видя на сцене Семёнову, то слыша плеск ладоней, то в ушах звучал голос Катенина, которому более всех был обязан зрелостью зрителя, обдуманностью лёгких своих водевилей, оригинальностью неисполненных замыслов, витавших в его голове, и который по-прежнему сурово в чём-то его наставлял. Очнулся, раздумался, стыдливо обтёр украдкой глаза, лист развернул, всё это время зажатый в руке, и приписал:

«Коли кто из вас часто бывает в театре, пускай посмотрит на 1-й бенуар с левой стороны и подарит меня воспоминанием, может быть, это отзовётся в моей душе и заставит меня икать где-нибудь возле Арарата или на Араксе».

Наутро конвойный казак, приставленный к нему на всё время передвижения кочующей миссии, в сапогах, в шинели и в башлыке, перепоясанный туго, с шашкой на поясе, с ружьём за спиной, подвёл ему рослую гнедую кобылу под узорчатым грузинским седлом — приобретенье бесценного Амбургера, и он, невесело глядя перед собой в тесные улочки, украшенные одним солнечным светом, отправился исполнять обязанность противных ему прощальных визитов.

К его немалому изумлению, не повстречав ни одного нового сердечного друга, он в три месяца успел перезнакомиться чуть не со всем русским и отчасти армяно-грузинским Тифлисом, так что визиты заняли целое утро. К ещё большему изумлению, у него обнаружилась куча приятелей, среди них неизменный Талызин, Рыхлевский, Каховский, даже Якубович и Муравьёв. Эти приятели, радость нечаянная, втайне приготовили завтрак прощальный и вдруг ввели его в залу трактира, усадили за стол, одарили громкими тостами, точно в самом деле не хотели с ним расставаться, вызвались его провожать, всей толпой явились к дому наместника, шутили, смеялись, подходили к нему пожать руку и сказать несколько всегдашних ободрительных слов, так что необходимость отъезда вдруг обратилась в нестерпимую, однако ж сладкую муку.

Алексей Петрович вышел его проводить, крепко обнял за плечи, улыбнулся неопределённой улыбкой, неожиданно объявил:

   — В Персии-то себя приструни, ты, я гляжу, повеса отчаянный, а впрочем, прекрасный со всем тем человек.

Он стеснился душой, но глядел пристально, разбирая, тревога ли то человеческая, милость ли генеральская к собеседнику скуки вечерней, который сказками прогоняет её, разобрать не сумел и согласился, повинно голову наклонив:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги