— Друг мой Кокошкин, этот мой друг, чёрт возьми, так постарался перевести, что бумага, бумага горит от стыда! Нет, вы не подумайте, не вообразите, я Кокошкина очень, очень люблю, я его уважаю, однако ведь он немного нелеп, ведь он совершенно испакостил нам «Мизантропа», изгадил, сил моих нет! Переплавить как следует, вовсе перенести на русские нравы храбрости у него, разумеется, недостало, московский герой, чего с него взять, сукин сын, а всё же Альцеста переварганил в Крутона, и какую-то палату приплёл, и даже русскую песню ввернул, как только рука его блудящая не отсохла, и выкинулся совершенный сумбур, прости ему Господи все прегрешенья, но только не это! Где же у Кокошкина русские люди, вы покажите, вы оба мне покажите! Это же вовсе не люди, это чёрт знает кто все такие, я бы сказал, уж я бы сказал вам, ваше сиятельство, с луны они попадали, что ли? Ну, вот послушайте, разве этак-то кто-нибудь говорит: «И, словом, тот, кто друг всего земного круга, того я не могу считать себе за друга»? Ну, что вы оба так смотрите, что? Может, полагаете, что я нарочно солгал? Так ведь нет, так-таки и отпечатано, чёрт его задери вместе с чулками, а ведь у Молиэра сказано просто: «Друг всего света не может быть моим другом». Что, узнаете? Очень похоже? Эх, ваше сиятельство, ваше сиятельство. И ты, Александр!
Он нарочно помедлил, нехотя согласился:
— Пожалуй, в этом месте Кокошкин сделал ошибку.
Шаховской медленно выпустил остатки волос, разжимая крючковатые пальцы, и посветлел:
— Так бы и сразу, голубчик ты мой! Умница ты, это я всем про тебя говорю. Вот тебе бы явить эту мысль Молиэра по-русски. Боже мой, какой богатейший сюжет! Мне бы таланты твои, твою молодость или хоть тебе бы мою страсть труда! Ах как я завидую, голубчик, тебе! Ты меня обгони, тогда тебе честь! А ты занят чем?
Он не стал отвечать.
Шаховской потоптался и двинулся прочь с опущенной головой, шаркая стариковски ногами.
И они с Трубецким наконец появились в столовой и сели, на радость Ежовой.
В столовой было шумно, что там базар, мясные ряды, чепуха, тишина, мир да покой. Все пили чай, точно бились с врагами. Катерина Ивановна тотчас заулыбалась и протянула ему с краями полную чашку. Александр принял её, поблагодарил кивком головы и между тем говорил Шаховскому, задевшему сильно его самолюбие, поневоле решившись продолжать разговор:
— Что бы было тогда, позвольте узнать?
Шаховской, суетливо и с боязнью поглядывая на Катерину Ивановну, взглядом выспрашивая её, довольна ли, душенька, свет мой, вот и привёл, погляди, переспросил, уже позабыв, что кричал:
— Ты это об чём?
Александр неторопливо отхлёбывал чай, размышляя, не здесь ли призвание, овому талант, овому два, а у него или вовсе ни одного, или что-то слишком уж много, куда пристроить хотя бы один.
— Да вот если бы вам мою молодость и таланты мои?
Шаховской спохватился:
— Тогда? Что тогда? Право, я вижу, тебе вся моя мысль пока не доступна, молод ещё, а Россия бы тогда обогатилась твореньем, без спору, великим, может быть, величайшим, вот так!
Он был и без того раздражён до каленья, сгорая от жажды великого, никак и нигде не чувствуя сил на него, немудрено, что решительно поставил чашку на стол и поднялся:
— Тогда разрешите откланяться.
Не смея взглянуть на Ежову, Шаховской с неподдельным ужасом ухватил его за рукав:
— Это что же? Куда ты? Откушай ещё хоть одну! На тебя же Катерина Ивановна беспрестанно глядит!
Наслышан и наблюдая не раз, что Катерина Ивановна в гневе ужасна и что Шаховской будет с криком разруган, если не побит во всю ночь за него, он опустился на прежнее место, однако отодвинул чай ещё дальше:
— Ваша страсть наконец одолела меня, что же чай, времяпрепровождение вредное, ваш долг меня призывает трудиться.
Откровенно довольный, что остановил, оставил его, Шаховской весь расцвёл и ласково ворковал, голубь, любовь, благодарность, милейший старик, со страстями только с двумя, к театру и к Катерине Ивановне, невозможно определить, какая сильней, да можно поклясться, что вторая больней:
— И как не стыдно, смеёшься над стариком.
Александру в самом деле хотелось смеяться, да было жаль и себя и его, и он как можно серьёзней взглянул сбоку в молящие глаза Шаховского:
— Ничуть не смеюсь.
Шаховской исподтишка взглядывал на Катерину Ивановну и жалобно ей улыбался, чуть не с нежностью выговаривая ему:
— Я же знаю тебя преотлично, ты же извечно смеёшься над всем и над всеми. Оно, может быть, и так, что познанием да умом у нас равных тебе нынче нет, что об этом невероятности толковать, коли это если не чистейшая правда, так недалече от ней. Загоскин-то прав, разделал тебя за учёность, дурак, а всё же смеяться надо мной тебе грех.
В самом деле, смешон, а смеяться грешно, молодец, доброта, остроумец, талант, жизнь готов положить за театр, непременно русский, непременно великий, и он тотчас переменил тон на дружеский, ласково улыбаясь одними глазами:
— Я посмеялся, то правда, однако ж самую малость, вы великодушны, вы простите меня.
Шаховской от неожиданности чуть не заплакал: