Поэт! Не дорожи любовию народной.Восторженных похвал пройдет минутный шум;Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.Ты царь: живи один. Дорогою свободнойИди, куда влечет тебя свободный ум.Усовершенствуя плоды любимых дум,Не требуя наград за подвиг благородный.Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;Всех строже оценить умеешь ты свой труд.Ты им доволен ли, взыскательный художник?Доволен? Так пускай толпа его бранитИ плюет на алтарь, где твой огонь горит,И в детской резвости колеблет твой треножник.

«Ты царь: живи один…» Какое нужно мужество и какая правдивость, чтобы так ясно и твердо это сказать. И сказанного придерживаться. Только не надо путать это с ритуальным отшельничеством, с одиночеством кельи, пещерки монаха… Тут речь идет об одиночестве иной природы, без внешних примет (порою нарочитых, искусственных, а то и фальшивых или лицемерных). Речь идет об одиночестве в толпе, самом страшном из всех одиночеств на свете, в сущности, равном космическому одиночеству.

Как ни странно это звучит, но Пушкин оказался одиноким и в русской литературе. Один из самых оригинальных и глубоких пушкинистов, П. К. Губер, автор знаменитого «Дон-жуанского списка Пушкина», еще в начале XX века одним из первых выдал эту «тайну»: «Нам говорят: в течение без малого ста лет Пушкин был в России самым любимым поэтом… О творчестве Пушкина были написаны лучшие страницы русской литературной критики. Тургенев, Достоевский называли себя его учениками. Наконец, он основал школу: Майков, Алексей Толстой и даже Фет являются его продолжателями в поэзии.

Со школы мы и начнем: секрет, в наше время уже достаточно разоблаченный, состоит в том, что Пушкинской школы никогда не существовало. Как у Шекспира, у него не нашлось продолжателей. Майков и Толстой, весьма посредственные стихотворцы, быстро устаревшие, пытались воспроизвести некоторые внешние особенности пушкинского стиха, но это им совершенно не удалось в самой чувствительной и деликатной сфере поэтического творчества — в сфере ритма. Что касается Фета, то он, конечно, примыкает всецело к другой поэтической традиции: не к Пушкину, а к Тютчеву…

Отзываясь на Пушкинское празднество 1880 года, Константин Леонтьев писал: «Ново было в речи г. Ф. Достоевского приложение этого полухристианского, полуутилитарного стремления к многообразному, чувственному, воинственному, демонически пышному гению Пушкина». Вот глубоко верные строки. Но они стоят совсем одиноко в русской критической литературе XIX века, а их автор пользовался славой неисправимого любителя парадоксов.

Самобытнейший К. Леонтьев по отношению к пушкинскому гению применил неожиданное, казалось бы, слово — воинственный. Что же, не забудем темперамента поэта и того факта, что после лицея Пушкин мечтал пойти в гусары (вот уж был бы боец!), да скуповатый отец не дал денег. Употребленное Леонтьевым слово — точное. В этой связи необходимо отметить в Пушкине еще одно удивительное противоречие, многими замеченное, но редко упоминаемое и мало осмысленное до сей поры. Дело в том, что поэт умудрился соединить в себе, казалось бы, несоединимое — он, очевидный западник, либерал, поборник свободы, одновременно явился государственником и стопроцентным русским патриотом (не всеми понятое чудо, воспринимаемое как парадокс, а то даже как злое, нелепое искажение).

«Будучи крайним государственником и воинствующим патриотом, — замечает по сему поводу Губер, — Пушкин тем не менее ни при каких обстоятельствах не выражал принципиальной, идейной вражды к Западной Европе. Если бы он дожил до славянофильской пропаганды, то, вероятно, немало злых эпиграмм вырвалось бы у него по адресу Хомякова и его товарищей. Ему не пришлось ни разу, несмотря на пламенное желание, побывать за границей. Все же умственно он чувствовал себя в Европе, как дома».

Перейти на страницу:

Похожие книги