Махмуд-Бен-Ахмед взял ее за руку, и они спустились по лестнице с террасы; он тщательно закрыл за собой дверь и отвел беглянку в свою спальню. Он зажег лампу и тут только увидел, что беглянка молода, о чем он уже догадался по серебристому тембру ее голоса, и прекрасна, что его тоже не удивило, ибо при свете звезд он заметил, как строен ее стан. Очевидно, было ей не больше пятнадцати лет. Прелестное бледное лицо освещали огромные черные глаза, продолговатые, как миндаль, уголки их доходили до висков; точеный изящный носик придавал неизъяснимое благородство ее профилю и мог бы вызвать зависть самой прекрасной девушки с островов Хиоса или Кипра и соперничать красотою с профилем мраморных богинь, которым поклонялись древние греки — язычники. Шея была прелестна, белоснежна, и только на затылке краснела узенькая полоска с тончайший волосок или шелковую нить; крохотные капельки крови просачивались из этой алой линии. Одета она была просто — в курточку, украшенную шелковой тесьмой, муслиновые шаровары и пестрый пояс; грудь ее то поднималась, то опускалась под рубашкой из полосатого газа, — она все еще не могла отдышаться, еще не успела опомниться от страха.
Но вот она немного передохнула и успокоилась и, преклонив колени перед Махмуд-Бен-Ахмедом, рассказала весьма складно свою историю:
— Я была рабыней в серале богача Абу-Бекера и совершила проступок, передав любимой его жене селям-посланье из цветов от молодого эмира, прекрасного собою, с которым ее связывали узы любви. Султан, выведав о селяме, пришел в неслыханную ярость и повелел любимую его султаншу вместе с двумя кошками зашить в кожаный мешок и бросить в воду, а меня — обезглавить. Кизляру — начальнику евнухов поручили исполнить приказ, но я воспользовалась сумятицей и ужасом, обуявшим сераль из-за чудовищной казни, на которую обрекли бедняжку Нурмагаль, и, заметив, что дверь на террасу отворена, убежала. Побег обнаружился, и тотчас же черные евнухи, зебеки и албанцы, находящиеся на службе у моего господина, бросились за мной. Один из них, Мезрур, домогательства которого я всегда отвергала, гнался за мной по пятам с дамасской саблей и чуть-чуть не настиг меня — я даже почувствовала, как лезвие сабли коснулось кожи, и вот тут-то я закричала, и мой отчаянный вопль вы, должно быть, и услышали; ведь я подумала, сознаюсь вам, что пришел мой последний час. Но нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его; ангел Азраил еще не был готов отнести меня к мосту Алзиратскому. Теперь у меня только на вас одного надежда. Абу-Бекер могуществен, он прикажет меня разыскать, и если найдет, то на этот раз рука Мезрура не дрогнет и его дамасская сабля не ограничится царапиной на моей шее, — проговорила она с усмешкой, проведя рукой по еле заметной розовой полоске, нанесенной саблей зебека. — Сделайте меня своей рабыней. Я посвящу вам всю свою жизнь, которой я обязана вам. На мое плечо вы всегда сможете опереться, а волосами моими стирать пыль со своих сандалий.
Махмуд-Бен-Ахмед по натуре своей был весьма сострадательным человеком, как и все те, кто изучал литературу и поэзию. Лейла, — так звали беглянку-рабыню, — выражалась изысканным языком; она была молодой, красивой, да если б этого и не было, человеколюбие не позволило бы прогнать ее. Махмуд-Бен-Ахмед указал молодой рабыне на персидский ковер и ворох шелковых подушек в углу комнаты и на столик с финиками, засахаренными лимонами и сухим вареньем из константинопольских роз — легким ужином, к которому он, погруженный в свои думы, и не притронулся; кроме того, на блюдцах из японского фарфора стояли два кувшина для охлаждения воды, сделанные из пористой фиванской глины, сквозь которую едва проступали жемчужные капельки влаги. Устроив так на время Лейлу, он снова поднялся на террасу — докурить кальян и подыскать последнее созвучие к газели в честь принцессы Айши; за право попасть в эти двустишия подняли спор лилии Ирана, цветы Гюлистана, звезды и все небесные светила.