Ступня Христа бескровно-белая, чистая и матовая, как церковная облатка, безжизненно и вяло, со всей реальностью смерти, лежала на золотистом плече святой, точно на скамеечке из слоновой кости, которую великий мастер подставил трупу бога, снимаемому с древа искупления. Тибурций позавидовал Христу: чтобы испытать такое счастье, он бы принял любую муку. Утишить его зависть не могла и синеватая белизна мертвого тела. И он был глубоко уязвлен тем, что Магдалина не обратила на него свой лучистый и ясный взор, в котором переливались алмазы света и жемчуга скорби; исступленное и скорбное упорство этого взгляда, окутывавшего тело возлюбленного саваном нежности, казалось Тибурцию оскорбительным, высочайшей несправедливостью. Он так хотел бы, чтоб она чуть заметным движением дала ему понять, что тронута его любовью. Он уже забыл, что стоит перед картиной — столь быстро страсть готова поверить, что пыл ее разделяют даже предметы, неспособные его ощутить. Когда статуя, изваянная Пигмалионом, не ответила ему лаской на ласку, он, наверное, изумился и нашел, что это очень странно; не меньше был сражен холодностью своей нарисованной красавицы и Тибурций.
Коленопреклоненная, в атласном зеленом платье, ниспадавшем широкими, пышными складками, она не отрывала глаз от Христа с каким-то скорбным сладострастьем, точно любовница, жаждущая вдосталь наглядеться на обожаемое лицо, которое ей нельзя будет больше увидеть; пряди рассыпавшихся волос окаймили блестящей бахромой ее плечи; случайно заблудший солнечный луч озарил теплую белизну шейной косынки и бледно-палевый мрамор рук; в его мерцающем свете чудилось, что грудь ее вздымается и трепещет, как живая; из глаз Магдалины капали слезы и скатывались по щекам, будто настоящие.
Тибурцию померещилось вдруг, что она встает и сходит с холста.
Но внезапно настала тьма: видение померкло.
Англичане ушли, сказав: «Very well, a pretty picture»,[32] — и причетник, которому надоело ждать, пока Тибурций оторвется от картины, затворил створки и потребовал положенной платы. Тибурций отдал ему все, что было у него в кармане; влюбленные щедры с дуэньями, а антверпенский причетник был дуэньей Магдалины, и Тибурций, помышляя уже о следующем свидании, очень хотел заручиться его благосклонностью.
Ни исполинский святой Христофор, ни отшельник с фонарем, написанные на внешней стороне створок, хоть это и значительные произведения искусства, никак не могли утешить Тибурция, когда перед ним заперли ослепительное святилище, где гений Рубенса сверкает, как дароносица, усыпанная драгоценными каменьями.
Он вышел из церкви, ужаленный в самое сердце зазубренной стрелой неутолимой любви; он обрел наконец страсть, которую искал, но совершаемый им грех нес в себе и возмездие; он слишком страстно любил живопись, он был осужден любить картину. Природа, покинутая им ради искусства, жестоко отомстила; даже самый робкий влюбленный, находясь рядом с самой добродетельной женщиной, всегда сохраняет в уголке сердца тайную надежду; Тибурций же был уверен в неодолимости своей возлюбленной и твердо знал, что никогда не будет счастлив; поэтому его страсть была истинной, была страстью необычайной, нелепой и способной на все; а главное, она блистала полнейшим бескорыстием.
Но не будем потешаться над любовью Тибурция, — разве мы мало встречали людей, страстно влюбленных в женщину, которую они видели только в раме театральной ложи и которой они никогда не сказали ни слова, чей голос, даже тембр его, они никогда не узнали бы? Разве эти люди разумнее нашего героя, и может ли их неосязаемый идол сравниться с Магдалиной Антверпенской?