— Угомонись ноне! Не тебя гости слухать приехали. Дай кому грамотному путнее слово сказать.
— Баба, ты меня сегодня не шевели! Грамотные скажут лучше меня: у них ум наукой строганный, язык книгой наточенный. А мне как? А вот скажу по-своему сам про себя! Мы с тобой, Анна, досе, как слепые котята, тыкались под плетнем в Журавлихе, разевали рты, а и писку доброго не выходило. Книжки нам приправой к махорке были. Кто их писал, то и знал, про что толковал. Не было сурьезу к грамоте, не обносило голову мыслями. Жили, как кони: из пригона — в оглобли, из хомута — под седло. Верно, бабы, али как?
— Долго молчал, да складно сказал!
— Ты, Захарыч, у печки пересох: стреляешь, как стручок горохом!
— Он вроде спелой маковки: потряси — зашумит, переверни — посыплется.
— Речь у тебя выходит лучше просяных блинов!
— Дайте срок, бабоньки, заведем блины крупчатные, а пока этими зубы чистить можно. Вот ты говоришь, — обратился он к своей жене, — чтоб я путную речь не загораживал. Всю жизнь сторониться — большой дороги не видать. На эту дорогу теперь мы ступили и детей своих поведем. Мой Акимка с учителем на сцене царя Берендея разыгрывает. Пока мал — пусть в царя играет, а вырастет — может, царем жизни станет! А еще про себя скажу. С бабой вечерами в школе в букварь глядим. Ведь этого не придумаешь, как в книжке прописано: «Мы не рабы. Рабы не мы!» Нам с тобой, Прохоровна, не дойти умом, не сварить головой, что мы не рабы! Не много букв в этих словах, а какое течение мыслей! Послушали гости дальние мое слово коммунарское, а теперь пирогом его закрепите, блинцом закусите, доброе слово про нас понесите.
Встал из-за стола председатель Василий Антонович, поднялся над сидящими рослой соснищей, протянул в сторону Ивана Бочарова руку ладонью кверху, с растопыренными пальцами, и показалось мне, что на нее можно усесться и покачаться, как на надежном суку.
— Вот, вот, Иван! Пришло время сказать про нас доброе слово. Его мы заслужили трудом, заработали горбом. Четыре года строили и берегли мы этот уголок, не только себе, а и для других. Скажите там своим, товарищи гости, что не легко подымались мы на эту релку[43], где стоит теперь наш народный дом. Сколько сучков в его стенах — столько мозолей у нас на руках! Ни одну рубаху спустили мы с плеч на этом месте. Дом стоит, коммуна живет! Не все у нас сладко да гладко, но время хорошее впереди!
— Дай-кась я сказану! — попросил слово Шитиков Дмитрий, выходя в проход между столами. Приблизился к гостям, выпрямился длинной тонкой хворостиной, гости заулыбались.
— Митрий, — спохватилась его жена, — ты хоть рубаху-то застегни: на люди вышел!
— Малаша, трошки помолчи, стань за словом в черед. По росту моему — хоть за три моря стань, все равно на виду у людей. Одно слово, мне не упрятаться. Жили мы, жили со своей Маланьей Тимофеевной сходно, по нашему разумению. Нажили по сорок лет и три года, детишками призапаслись, а потом и задумались: до чего ж мы дожились? Я с измалетства по плотницкой части пошел, потом наловчил руку на столяра, а дальше — стоп… Ни ходу в жизни, ни антиресу. Пятнадцать лет долбил дырки да через эти же дырки и на мир смотрел. Узко, глазу некуда развернуться. Жена всю зиму за пряхой, как жужала жужжит. Наткет такого сряду, что кожу на боках, как рашпилем, сносит.
— Не прибавляй лишнего, не наводи туману!
— Малаша, тут лишнего не прибавишь. Говорю, как на духу. Продолбишь всю неделю дырки, дождешь воскресенья — куда податься, каким делом душу поласкать? Помоешься в субботу в баньке, наденешь тиговые подштанники, да и полосуешься на улице в городки или в мяч. А то когда со скуки нарежешься вина. На карачках к вечеру и половину дороги не осилишь. Протянешься, как ящер на солнышке, уставишь пьяные бельмы в небушко, пока не сволокут тебя с дороги, чтоб не мешал проезду.
— Постой-ка, Митряй, — послышался из угла голос деда Афанасия, — ты, навроде, и теперь дырки долбишь. Какая же у тебя перемена?