Но, слушая шумное дыхание Курта, он вдруг понял, что, если им заняться как следует, можно не только сохранить ему жизнь, но и руку, неполноценную, но живую, теплую и способную двигаться. Отнять целиком ее всю, вылущить из сустава — семь — десять минут, и вся недолга; мудрено оставить ее. С таким случаем ему еще не приходилось сталкиваться, да и не только ему, — неразорвавшаяся мина в плечевом суставе. Удаление ее — опасный эксперимент и для раненого, и для хирурга.

Рядом дожидались осмотра русские раненые, а Михайловский, никого не замечая, все топтался вокруг Райфельсбергера, сопоставляя, анализируя, осматривая под экраном флюороскопа степень разрушения костей и сустава.

— Руку можно сохранить, — наконец твердо сказал он.

— Ты вполне уверен? — спросил Верба.

— Я не пророк, а хирург. Кажется, я не так часто ошибался, если не считать глупостей, которые творил в сорок первом году, не зная, что такое огнестрельные ранения.

Верба осторожно дотронулся до ударника мины:

— Ну так давай, не то мы его упустим. Загнется быстро.

Михайловский смотрел на лихорадочно блестящие глаза Курта: в них можно было прочесть только злость.

— Верно, — согласился Михайловский.

— Значит, договорились. Я не сомневался, что такой ас, как ты, возьмется хотя бы ради научного интереса. Как-никак, уникальная операция. — Нил Федорович оживился. — На втором этаже лежит корреспондент армейской газеты. Я шепну ему пару слов. Ты пока осматривай других, а я тем временем распоряжусь подготовить под операционную баню, она далековато от госпиталя. Там работы на час-полтора. Береженого бог бережет. Мало ли что? Дело серьезное. Обстановочку создадим, будь спокоен, не хуже, чем в столичной клинике.

— Извини, Нил Федорович… Но я твердо решил: оперировать этого и всяких других немцев не буду. Ты же знаешь…

— Что за дикость!

— Я не люблю играть словами. И раньше и впредь…

— Но это же особый случай. Неужели тебе, мастеру, не интересно. Может быть…

— Оставим этот разговор. Ты знаешь, как я отношусь к немцам. Не подумай, что я испугался. Подай мне пять наших раненых с такими же штуками, ни секунды бы не медлил. Так что поручи другим, Сенькову, Ильяшевой, они не хуже меня справятся.

Курт не понимал, о чем говорят Верба и Михайловский, но чувствовал доброту одного и ненависть другого. Нил Федорович нахмурился:

— Чем он виноват? В том, как он переносит страдание в этой безысходной ситуации, есть достоинство. Во всяком случае, он не унижается. В общем…

— Ты забыл Криворучко, которому я ампутировал ногу и руку, он врать не будет: немцы, не эсэсовцы, не гестаповское дерьмо, а пехотинцы, армейцы, на его глазах добивали наших раненых. Спасибо за доверие, за… за… И я хочу в последний раз напомнить, что дело идет о личном принципе. Я не стану никогда ни оперировать, ни консультировать, ни спасать немцев. В конце концов, я тоже человек…

…Когда изнемогавшего Райфельсбергера снова внесли в палату, Ганс Луггер охнул от удивления.

— Райфельсбергер? Что это значит? Ничего не понимаю. Ведь я собственными глазами видел, как вас понесли в операционную. Как же это?..

Курт ответил не сразу. Ему хотелось по-человечески просто пожаловаться на свою боль, на несчастную судьбу и на то, что как не хочется умирать и как страшно сознавать, что наверняка умрешь. Но он взял себя в руки и начал безразлично и сухо рассказывать, как русские врачи о чем-то громко спорили и один из них, по-видимому старший, даже раскричался.

Штейнер, приветливо сверкнув глазами, громко спросил:

— Хотите сигарету, у меня еще осталось полпачки.

— Давайте, — простонал Курт. Боль взяла верх над волей. На лбу выступила испарина.

Штейнер быстро перевернулся на правый бок и склонился над его кроватью. Рука проворно скользнула по плечевому суставу.

— Здорова! На трофейных складах я видел таких немало. Образца тридцать девятого года. Теперь у русских другая, более мощная. Поглядим, что у вас с лапой. Шевельните пальцами. Тэк, тэк! Не получается! Н-да! — Он красноречиво повел глазами в сторону Луггера. С такой штуковиной надо поторапливаться.

— Скоро шесть часов, как меня кинули в сарай, — ответил Курт, и на лице его от боли появилась гримаса. — Я пробовал сам вытянуть. Заклинило напрочь.

— Да вы рехнулись! — закричал ему Луггер. — С таким же успехом можно пытаться удалить пальцами костыль из железнодорожных шпал. Не смейте даже прикасаться! А вас, обер-лейтенант Штейнер, попрошу немедленно отправиться на свое место. Я что-нибудь придумаю.

«А что я могу сделать? — думал он. — Не могу же я заставить русских заняться Райфельсбергером. Тут и сам великий Зауэрбрук не справится. Я воевал во Франции, в Польше, на такого не приходилось видеть». Он схватил графин и швырнул его об пол. В этом порыве словно вылилась вся горечь, накопленная за годы войны. Луггер не был сентиментален, но, если бы его спросили, почему он так разволновался, он бы рассвирепел: он и сам себе не мог объяснить, почему после множества зверств фашистов, происходивших у него на глазах, он так возмутился тем, что видел сейчас. Почему вдруг именно теперь лопнуло терпение?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги