Троцкий, сорвав переговоры о мире, назначил, как сказано, отъезд делегации из Бреста на 10 февраля. А уже 18 февраля 30 немецких дивизий, развернувшихся на протяжении от Балтийского до Черного моря, заняли Лифляндию и Курляндию и, захватывая на своем пути огромные материальные ценности, оставленные русской армией, начали наступление против Советской республики с непосредственной целью свержения Советской власти. Половина этих дивизий двинулась через Нарву и Псков на Петроград.
Несмотря на то что Ленин принял ультиматум, наступление немцев продолжалось. Декретом Совнаркома от 21 февраля республика была объявлена в опасности. 22 февраля немцы выдвинули новые, гораздо более тяжелые условия для перемирия.
Наконец, после того как 23 февраля молодая Красная Армия нанесла поражение немцам под Псковом и Нарвой, они 3 марта подписали мир. В новой, присланной в Брест советской делегации, возглавленной Сокольниковым, я не участвовал.
16 марта IV Всероссийским съездом Советов, а через два дня и германским рейхстагом этот мирный договор был ратифицирован. Он, однако, не положил конца дальнейшим захватам и притязаниям Германии. Она предложила Советской России немедленно демобилизовать и разоружить армию, уничтожить флот, признать договор с Украинской радой. И этими наглыми требованиями дело не кончилось. 13 августа Германия потребовала заключить с ней добавочный договор — о выплате ей полутора миллиардов рублей золотом, а также заключить договоры с Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией. Однако Германия нарушила и этот договор, захватив Дон и Крым.
Только 13 ноября 1918 года, после окончания войны Антантой и революции в Германии, ВЦИК смог аннулировать Брестский договор с его грабительскими условиями.
В заключение несколько слов о последних днях, проведенных мной в Бресте.
10 февраля, после отъезда из Бреста российской делегации, я, по своей должности председателя военной комиссии по перемирию, остался в Бресте один с моим телеграфистом-юзистом и его аппаратом. В офицерском собрании, куда я был приглашен столоваться, на меня не обращали уже никакого внимания. Не стесняясь моего присутствия, немцы говорили о предполагаемом наступлении против Советской России.
14 февраля после обеда Гофман подошел ко мне вместе с начальником оперативного отделения и обратился со следующим заявлением: «Троцкий объявил: ни война, ни мир, поэтому отпадает необходимость и в перемирии, и в вашем присутствии в Бресте. Завтра, в десять часов, в ваше распоряжение я предоставлю экстренный поезд, который и доставит вас к нейтральной полосе между фронтами». Сказав это, Гофман отошел. Желая показать, что слова генерала меня мало поразили, я в шутливом тоне сказал начальнику оперативного отделения: «А я только что вчера отдал в пошивку штаны!» Затем, не изменяя тона, спросил, будут ли мне опять завязывать глаза? Немец засмеялся и ответил, что доложит Гофману, а он, наверное, разрешит глаз не завязывать.
Видя, что немец разговаривает охотно, я спросил у него, куда делись наши офицеры Генерального штаба, бывшие в составе делегации.
— Германское правительство не могло отказать в их просьбе остаться в Германии, раз им их офицерская честь и присяга царю не позволяют перейти на сторону большевиков, — ответил немец с явным желанием уязвить меня.
Я сказал, что о присяге царю говорить не приходится, поскольку он сам отрекся от престола, а понятия об офицерской чести могут быть разные: мне, например, как русскому, моя офицерская честь не позволяет оторваться от своего народа и русской земли.
На этом разговор наш окончился, и я отправился, чтобы заняться несложными сборами в обратный путь.
Однако разговор с немцем и сообщение об оставшихся у них наших офицерах долго не давали мне заснуть в эту последнюю ночь в Бресте.
Из головы не выходили некогда наизусть заученные слова Тараса Бульбы, сказанные своим казакам о святости русского товарищества и братства. Неужели, думал я его мыслями, так легко русские люди стали принимать «бусурманские обычаи», гнушаться языком своим, продавать свой своего? Неужели милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость магната (вроде Гофмана) для них дороже всякого братства?
Как страстно захотелось мне предостеречь их словами Бульбы о том, что и «у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве», должна оставаться «крупица русского чувства»… «И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело. Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, — так никому ж из них не доведется так умирать! Никому, никому! Нехватит у них на то мышиной натуры их!»
На следующий день после разговора с Гофманом все произошло по программе. Поезд, хотя нас было всего лишь два пассажира (я и телеграфист с его аппаратом), состоял из четырех вагонов.