Дурова подобралась, укрепилась на седле и оглянула всех. Пилипенко, сев на лошадь, широко перекрестился. За ним перекрестились все. Даже Бурцев сделал крестное знамение.
"На сонных!" - шевельнулось что-то в душе Дуровой; и она вздрогнула. Но в то же время на далеком синеющем горизонте она увидела те же багровые полосы, что и прежде, с вечера видела, и она изо всей силы стиснула обнаженную саблю холодною как лед рукою... "Не от меня это - так тому и быть...". И в этот же самый момент ей так захотелось быть дома, там, около отца, что у нее невольно в глубине души выкрикнулось: "Папа! пааа мой!"
Дальше оаа ничего уже не помнит в последовательном порядке; это какая-то страшная путаница: лошадиный топот, звяканье стремян, испуганные крики, стоны, какой-то рев; ее сабля ударилась о что-то как бы упругое и застряла там - она с трудом ее выдернула... Это был раздробленный ею череп... да, череп! кто-то ничком упал, раскинув руки... О! это в тысячу раз казалось ей страшнее, омерзительнее, чем под Фридландом... Там что-то величественное, грандиозное, шумное; а тут... Только крики какие-то неясные да стоны, да выкрики ужаса, да удары смешанные - железо на железо - вот что стояло в этой суматохе. Над всеми криками и выкриками этой адской ночи преобладал один: "les cosaques? cosaques! oh!.."
Свалка шла в ее растерявшихся глазах то какою-то нестройною кучею, то в одиночку что-то там делали, то ее Алкид - ей казалось, что это не она, а Алкид - бешено кидался между какими-то фурами, а она машинально махала саблей и за что-то задевала... Раз только она сознательно слышала, как над ее ухом внезапно раздался голос Бурцева: "Ай да Алексаша! ловко рубанул!" Да после, когда уже почти совсем стало светло, она увидела, как мимо нее проехал Пилипенко, перекинув что-то впереди себя через седло - кажется, чья-то голова свесилась у него с седла и чьи-то руки хватались за гриву его лошади - и Пилипенко торопливо сказал ей: "Назад, ваше благородие, кончили, наша взяла... Назад пора..."
Окончательно она опомнилась, когда уже было совсем светло и все они рысью скакали по жнитву, и тут же ехали с ними какие-то фуры, обвязанные кожей, а сверху фур - привязанные веревками люди в синих и зеленых с красным мундирах. Это были пленные французы и отбитые у неприятеля фуры. Бурцев весело смеялся, показывая своему Дениске на нее, Дурову, пальцем.
- Алексаша чертом дрался, а теперь раскис, - говорил он, оскаливая белые зубы и подмигивая левым глазом.
И Дениска весело улыбался, и все уланы, и гусары, драгуны смотрели весело, словно бы они с ученья, только у иных были подвязаны руки, у кого голова повязана.
- Вот те и луковица, черт! Говорил - грех попрекать едой; вот тебя и поцарапали Маленько, - говорил один улан своему соседу, который вчера не дал ему кирпичику почистить бляхи.
А Пилипенко ехал рядом с одной фурой, на которой лежал, раскинув руки, длинный, красивый, загорелый француз в рейтузах с желтыми лампасами и с такою же желтой грудью и тихо стонал.
Когда счастливые партизаны приехали к месту привала своих полков, со всех сторон окружили их солдаты - кричали, не слушая друг дружку, расспрашивали, смеялись, лезли к фурам с пленными, дивовались на них, словно бы это были с того света, развязывали их, ласково спрашивали, как кого зовут... "Эй, мусью! не бойся!" - "Иди, иди смело, голубчик, - на нас кресты". - "Не пужай их, братцы!" - "Сала-мала, сала-кала - эхма!" французил какой-то веселый уланик. "Эй, Рахметка! поговори с ними по-собачьи!" - "Что пустое мелешь?"
Дико, испуганно смотрели пленные. Их было человек пятнадцать, по-видимому люди разного оружия и разных полков. Были и старые, и молоденькие.
Пилипенко вместе со своим фланговым снимал с фуры раненого высокого француза с желтой грудью, постоянно цыкая на Жучку, которая, казалось, с ума сошла от радости.
- Да цыц ты, окаянная! Тише, тише, братику, - полегоньку сымай, говорил он фланговому, снимая с фуры раненого, которого он сам, добрый Пилипенко, в горячности первого натиска просадил в грудь пикою.
- Ой-ой! - слабо выкрикнул раненый француз. - Ой, болит! О-о, не рушьте мене...
У Пилипенко и руки опустились. Солдаты ахнули, услыхав от француза такую речь.
- Братцы! да это хохол - не француз... Вот история!
- А може беглый, из наших...
Все обступили странного француза-хохла... Подошли и Бурцев, и Дурова.
- Да он, бедный, кажется, в грудь ранен, - жалостливо сказала последняя.
- В груди, в правую, ваше благородие, - тихо сказал Пилипенко, силясь поддержать несчастного.
- Доктора! доктора скорее! - кричал Бурцев. - Грудь ему расстегнуть надо - вон кровь.
Дрожащими руками Пилипенко стал расстегивать раненого. Бурцев помогал ему. Несчастного положили на землю. Разорвали рубаху на груди. Рана краснелась справа почти у подмышки, и из нее текла кровь. Бурцев зажал рану рукою, силясь остановить кровь. Пилипенко припал на колени, бледный, безмолвный, дрожащий. На груди у раненого, мускулистой, широкой, на черном гайтане блестел большой крест, такой именно, какие продаются в киевских пещерах.